Такой писатель, как Беркман – или Джон Апдайк, с которым Дмитрий учился чуть ли не в одной группе в Гарварде и который стал самым горячим поклонником творчества Набокова из представителей молодого поколения, – добивается четкости и точности определений, совершенствует их, но это вовсе не означает некоего прорыва, проникновения в ту сферу, в которой гиперреалистическое перестает существовать. Мэри Маккарти, еще одна писательница-реалистка, оспаривала этот следующий шаг. В письме к Уилсону, когда они оба читали рукопись “Лолиты”, она хвалит “все описания мотелей и прочих характерных особенностей нашей действительности”, но при этом ей кажется, что роман “бежал от реальности в сферу свободных аллегорий или ряда символов… Такое ощущение, будто над каждым персонажем вьется воздушный змей смыслов”48. В результате произведение получилось “ужасно небрежным”, “полным того, что учителя называют «туманом», и обычных для Владимира пустых шуток и каламбуров. Мне даже показалось, что так и было задумано”.
Она оказалась права: так и было задумано. Реальность в романе полна двусмысленности и зачастую противоречит сама себе, она примеряет кавычки и тем самым становится интереснее для Набокова, открывает перед читателем сферу волшебного, первопричину бытия, сознание автора. В “Бледном пламени” (1962) читатель узнает, что “так или этак, а Разум участвовал в сотворении мира и был главной движущей силой”, и этот Вселенский Разум, который, пожалуй, можно отождествить с сознанием Господа, не кто иной, если верить все тому же “Бледному пламени”, как некий верховный плут, одержимый игрой слов, всевозможными уловками и удвоениями, заблуждениями и перекличками между литературными произведениями. “Бледное пламя”, подобно “Пнину” (и в отличие от “Лолиты”), – роман эзотерический и спиритуалистический, понятный лишь посвященным; о нем можно сказать многое, но главное – это попытка постичь высшие сферы. На то, что такое измерение существует, намекают аномалии мира земного, в котором мы обитаем: Высший Разум, создавший мир двойников, загадочных совпадений и тайных соответствий, по забавному совпадению, не что иное, как модель сознания, которое способно все это постичь.
Американской литературе известны произведения такого рода. Эмерсон, Готорн, Уитмен, Дикинсон и множество других, малоизвестных, авторов тоже принадлежали к когорте духоискателей: были таковые до них, были и после, однако к концу XIX века метафизические спекуляции49 в некотором смысле вышли из моды, так что Твен, Джеймс, Хоуэллс и прочие изображают мир без размышлений о божественном. Возможно, нелюбовь Набокова к Джеймсу объясняется тем, что гносеология последнего казалась писателю чересчур заурядной. Окружающий мир, в особенности социальная сфера, сложен и обманчив, однако, по Джеймсу, вполне познаваем50, и это знание заключается в восприятии, которое проверяется опытом других людей. Набоков, хотя и пишет о комизме ужасных, нелепых недоразумений (к примеру, некто мнит себя королем чужих земель, на деле же – никому не известный беженец, преподаватель, как главный рассказчик “Бледного пламени”), утверждает за собой право на такую прозорливость, что ему совершенно не нужно поверять свои знания другими умами. Достаточно и того, что это его метафизические прозрения и загадки: это и есть главное подтверждение их правильности. Разум, который творит миры, – вот наивысшее волшебство.
Как и другие лучшие романы Набокова, “Бледное пламя” – вторая попытка раскрыть тему, новая версия. Какие-то значимые его мотивы присутствовали уже в “Пнине” (кстати, сам Пнин снова появляется в “Бледном пламени”: те читатели, кто переживал из-за того, что бедолагу уволили из университета, могут успокоиться – он благополучно устроился на новую работу). Зимой 1939–1940 годов, закончив “Волшебника”, предшественника “Лолиты”, Набоков написал две главы романа, который так никогда и не был завершен51: впоследствии из него выросло “Бледное пламя”. Это фантазия на тему утраченного царства: в нем есть художник, который оплакивает потерю и надеется, что за гробом встретится с ней. Набоков почувствовал, как шевелится в душе замысел нового романа, нового, но при этом старого, в те самые чудесные годы, когда завершил “Лолиту”, но никак не мог опубликовать так, как ему хотелось, когда написал “Пнина” и погрузился с головой в изучение “Евгения Онегина”, перевел его несколько раз, чтобы снова и снова с мукой в сердце браковать результаты своих трудов и в конце концов создать тот вариант, который наверняка понравился бы Пушкину. Тогда он взялся за новую вещь: в октябре 1956 года Вера написала Сильвии Беркман, что преподавание “мешает Владимиру писать: помимо книги о Пушкине, он пытается работать над новым романом”52.
Замысел “Бледного пламени” созревал долго. Между тем, как Набокову впервые пришла идея романа, и тем, когда он наконец-то начал его писать (в начале 1960-х годов, уже вернувшись в Европу), пронесся “ураган Лолита”53, как его называл писатель, невероятный подъем во всех сферах жизни. В марте 1957 года Набоков послал редактору издательства Doubleday Джейсону Эпштейну предварительный синопсис романа, который запланировал после “Лолиты”: предполагалось, что новому произведению будет свойственен “весьма изощренный спиритуализм”54. “Мое творение посвящено былому и грядущему; мне кажется, я нашел весьма изящный ответ на эти вопросы”.
“Бледное пламя” метафизично, однако не имеет никакого отношения ни к религии, ни к вере. В нем изображено “островное королевство”55, где в результате “бессмысленной и жестокой революции” свергли короля, и он бежал в Америку. Набоков, похоже, собирался поиграть с географией, как уже делал не раз в ранних книгах. Река Гудзон у него течет “в Колорадо”56, а граница между севером штата Нью-Йорк и “Монтарио” окажется “чуть размытой и непостоянной”, но в целом “местоположение и обстановку риэлтор назвал бы «реалистичной»”.
Центральная тема романа57 – то, что человек по имени Чарльз Кинбот рецензирует поэму, которую написал некто Джон Шейд, – в письме Эпштейну не упоминается. Брайан Бойд, считавший “Бледное пламя” “самым совершенным из существующих в мире романов”58, гениально описывает читателя, который впервые открывает эту книгу:
На второй странице предисловия Кинбот сообщает нам, что в последний день своей жизни его друг Шейд объявил ему, что труд его завершен. К этому Кинбот добавляет: “смотри мое примечание к стиху 991”. С этого места мы можем либо читать дальше предисловие и ознакомиться с примечанием, либо поверить автору на слово и сразу обратиться к примечанию. Пойдя по второму пути, мы сразу же убедимся в странноватой привязанности Кинбота к Шейду. Вернувшись домой, он… обнаруживает Шейда “на напоминавшем беседку крыльце или веранде, о которой я упоминал в моем примечании к строкам 47–48”. Что нам тут делать – читать дальше примечание к строке 991, которое уже представляет отношения между поэтом и комментатором в каком-то странном свете, или обратиться к более раннему примечанию? Если мы это сделаем, нас почти сразу же отошлют к примечанию к строке 691, и хотя нам уже не хватает пальцев на закладки и мы начинаем тайно задаваться вопросом, удастся ли нам когда-нибудь вернуться к предисловию, мы все-таки предпринимаем последнюю попытку59.
Набоков не жалеет сил, чтобы позабавить читателя. Это даже немного унизительно. Между 1956 годом, когда в душе его впервые шевельнулся замысел романа, и началом 1960-х годов появились произведения, о которых Набоков знал60 (а некоторые даже хвалил), – например, творения Алена Роб-Грийе и Раймона Кено, представлявшие соответственно французский “новый роман” и литературное течение УЛИПО. Эти романы предвосхитили, а в чем-то даже затмили самые революционные набоковские работы. Возможно, они вдохновили его на дальнейшие эксперименты. Унизительно же все это было для обычного читателя61. После блестящего бестселлера Набоков замыслил роман, который вообще непонятно как читать. Кинбот по-своему пытается помочь: