Посылаю вам несколько экземпляров melissa, которые мы поймали на юге Колорадо в районе перевала Индепенденс-Пасс и южнее, возле Лейк-Сити и Сламгаллиэн-Пасс, – едва ли это ваши sublivens, скорее, какая-то “заурядная” разновидность [melissa, похожая на sublivens]51.
Годы энтомологической работы Набокова подходили к концу. Ему удалось привести в порядок коллекцию чешуекрылых Музея сравнительной зоологии, провести исследование и совершить открытие, о котором давно мечтал. Он писал сестре, что с годами ничуть не изменился – все тот же мальчишка, все те же мечты52. Гармония этого мира, неизменность пристрастий и черт характера – один из лейтмотивов “Память, говори” (и ее русской версии, “Другие берега”). Набоков начал делать наброски еще во Франции, в конце концов книга глава за главой появилась в американских журналах53. “…Какая-то часть моего естества, должно быть, родилась в Колорадо, – писал он Уилсону, – ибо я с радостным сердцебиением постоянно узнаю многое из того, что меня окружает”. Колорадо напомнило ему родительское поместье на реке Оредеж, горы Крыма, где он ловил бабочек, а небо Колорадо – синь летнего неба в Выре, когда он спозаранок выбирался на охоту54.
Два знаменитых фрагмента из “Других берегов”, из главы про бабочек (6-я глава), проделывают удивительный фокус со временем и насекомыми: шестилетний мальчик (точнее, даже не он сам, а его гувернантка) выпустил махаона, которого поймал слуга, но потом “после сорокалетней погони, я настиг ее и ударом рампетки «сбрил» с ярко-желтого одуванчика, вместе с одуванчиком, в ярко-зеленой роще, вместе с рощей, высоко над Боулдером”. Одиннадцатилетний мальчик, исследуя окрестности реки Оредеж, вдруг оказывается в Колорадо:
Наконец я добрался до болота. Подъем за ним весь пламенел местными цветами – лупином, аквилией, пенстемоном; лилия-марипоза сияла под пондерозовой сосной; вдали и в вышине, над границей древесной растительности, округлые тени летних облаков бежали по тускло-зеленым горным лугам, а за ними вздымался скалисто-серый, в пятнах снега Longs Peak55.
“Я не верю в мимолетность времени, – признается автор. – Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор приходился на другой”56. Несмотря на перипетии века – революцию, убийство отца, Вторую мировую войну, репрессии, – увлечение бабочками сопровождает Набокова всю жизнь, и, что более важно, в произведениях он связывает между собой свои миры, объединяет их, обуздывает хаос.
И все-таки он верит в мимолетность времени. Герой-протагонист Набокова сражается со временем, пытается от него убежать либо же одержать над ним верх, а бороться можно лишь с тем, в существование чего веришь. Он также верит – смакует и записывает – в бесконечное множество специфических подробностей, и волшебство, которое превращает голубику и прочие болотные растения в цветы Скалистых гор, прекрасно, однако неточно. “Споткнется или нет дорогой посетитель, это его дело”, – пишет он, и мы действительно спотыкаемся о неточности описания лилий-марипоз, которые вообще-то любят солнце и каменистые почвы, а вовсе не растут в тени сосен, как у Набокова.
В романе “Под знаком незаконнорожденных” он смешал описания нескольких стран в одну. Однако в лучших своих американских романах Набоков отошел от этого (и не возвращался до самого “Бледного пламени”, опубликованного уже позже, в Швейцарии). Отчасти такое вольное восприятие географии имеет лепидоптерологическое объяснение: бабочки, как тот махаон из “Других берегов”, не только презирают границы, но и, подобно Lycaeides, семейству голубянок, которым занимался Набоков, населяют “потерянную страну изобилия [за и у] современного Северного полярного круга; питомник их – горы Средней Азии, Альпы и Скалистые горы. В одном географическом районе редко обитает больше двух (и никогда больше трех) видов; по данным исследований, даже один и тот же прудик или поросший цветами берег реки больше двух видов бабочек обычно не посещает”57.
Набоков верил, будто существует материк бабочек – северная половина того, что когда-то звалось Пангеей (протоконтинент, существовавший триста миллионов лет назад). Там крохотные неброские голубянки порхают над просторами, на которых раскинулись Россия, Америка и прочие страны.
В лучших своих американских произведениях Набоков держит воображение в узде. Он вовсе не утратил интереса к географическим выдумкам, однако на энное количество лет мир в его книгах останется стабильным, точь-в-точь как настоящий, так что обычный читатель 1940–1950-х годов, который впервые открывает романы Набокова, найдет там много сомнительного, но хотя бы не столкнется с полной переделкой карты мира.
Отчасти такая временнáя стабильность была обусловлена обилием американских впечатлений. Чтобы заработать на жизнь, Набоков в течение двадцати лет преподавал американским студентам русский язык и литературу и за эти годы научился ориентироваться на их восприятие. Ему приходилось выступать перед самой разной аудиторией – от языковых групп из трех-четырех человек до лекционных залов, куда свободно помещалось три-четыре сотни. Из никому не известного лектора он превратился в университетскую знаменитость, и эта метаморфоза в каком-то смысле была предвестьем успеха и в писательской карьере. Преподавание приносило Набокову массу впечатлений:
Самые живые воспоминания связаны с экзаменами. Большая аудитория [в Корнелле]. Экзамен с 8 утра до 10.30. Примерно 150 студентов – немытые, небритые юнцы и довольно-таки ухоженные юницы. Всех томит скука и отчаяние. Половина девятого. Кто-то откашливается, кто-то нервно прочищает горло – сперва один, потом и остальные за ним… Некоторые мученики погрузились в раздумья, сцепив руки за головой. Встречаю устремленный ко мне унылый взгляд… Девица в очках подходит к моему столу и спрашивает: “Профессор Кафка, вы хотите, чтобы мы сказали то-то и то-то? Или же нам нужно ответить лишь на первую часть вопроса?”… Дрожь сведенного судорогой запястья, чернила кончились, деодорант не в силах скрыть запах. Стоит мне поймать направленный на меня взгляд, как студенты тотчас же поднимают глаза и прилежно смотрят в потолок. Стекла запотели. Мальчики стаскивают свитера. Девицы ритмично жуют жвачку. Десять минут, пять, три, время истекло58.
Ученики Набокова из Стэнфорда и Уэлсли вспоминали, что он виртуозно владел сленгом59 и интересовался этнологией. Будь Набоков как другие писатели-эмигранты – скажем, Бертольт Брехт60, который приехал в Америку примерно в ту же пору и раньше представлял ее себе как страну небоскребов, жестокую и несентиментальную, – вряд ли бы у него появилось много близких друзей среди американцев. Набоков погрузился в жизнь народа. Он в меньшей степени похож на художника в эмиграции, будь то Манн, Брехт или другой знаменитый писатель, который вращается исключительно в кругу себе подобных, чем на некогда знаменитого трудягу-кинорежиссера: например, Билли Уайлдера, который с легкостью учился новому и раньше снимал фильмы на французском, немецком и только потом уже – на английском, и Генри Костера61, который после комедии Das Hässliche Mädchen (“Дурнушка”) снял картины “Сто мужчин и одна девушка”, “Жена епископа”, “Харви”, “Плащаница”, “Поющая монахиня” и многие другие.
Набоков подружился с лаборанткой Музея сравнительной зоологии Филлис Смит, которая готовила для него препараты. Они работали вместе с тех пор, когда Филлис было семнадцать. Когда ей было за пятьдесят, она вспоминала: “он отлично меня знал”62. Набокову нравилось с ней разговаривать; “иногда он был тихим, иногда громким”, но всегда “держался естественно и непринужденно”63. В начале 1940-х годов Набоков прочитал “Моби Дика”64, и впоследствии они с Филлис обсуждали этот роман. Он задавал ей “вопросы, вопросы. Вопросы «как», вопросы «почему»”: ему нравилось наблюдать за обычаями и привычками американцев в их естественной среде обитания65. Когда родители Смит развелись, Набоков морально ее поддерживал, неизменно интересовался, как у нее дела66.