Улегшись в шезлонг, Набоков занялся задачей, которую считал второстепенной: он редактировал переводы, которые должны были читать его студенты для курса по истории русской литературы. Он всегда считал, что главное – перевод: от качества перевода зависело многое. Если писателю удалось бы донести до слушателей музыку пушкинского “Пира во время чумы” или, к примеру, гоголевской “Шинели”, то это было бы только к лучшему. Англоязычный читатель, почувствовав вкус шедевров русской литературы, рано или поздно непременно понял бы, в чем ее суть. Набоков писал своему бывшему учителю рисования Добужинскому, что ему некогда писать свое. “Мало у меня досуга для собственных трудов и много себе задаю лишней работы, особенно в смысле переводов на англ [ийский], но что поделаешь, когда существующие переводы… не перекладные лошади просвещения, а дикие ослы дикого невежества. Какая небрежность, какая недобросовестность”12, – сокрушался Набоков.
Если же студенты смогут постичь литературу в целом, в особенности произведения тех писателей и поэтов, которых больше всего ценил Набоков, – Пушкина, Тютчева, Гоголя, Лермонтова, Толстого и некоторых других, – им откроется и подлинное сокровище: творчество самого Набокова.
В начале июля в Пало-Альто приезжал Джеймс Лафлин, основатель издательства New Directions. О Набокове ему, помимо прочих, рассказывал Уилсон. Лафлин предложил писателю крошечный аванс13 за издание “Подлинной жизни Себастьяна Найта”, романа, которому прежде не везло с публикациями, и Набоков согласился: по крайней мере, это был аванс, то есть гарантия того, что роман все-таки выйдет.
Набоков ездил охотиться за бабочками в Лос-Альтос, к югу от Стэнфорда[17]. Добужинскому он расхваливал “прелестные желтые холмы” побережья, обрамленные темным лесом. Калифорнийское лето, когда на солнце жарко, а в тени прохладно из-за влажности, напомнило ему пушкинскую поэтическую прозу, прозрачную и чуть прохладную14. Уилсон предостерегал Набокова от чар Золотого штата: “Боюсь только, что Калифорния Вас околдует и Вы больше никогда не вернетесь обратно… Погода у нас который день стоит прекрасная, и остальной мир мнится поэтому каким-то нереальным”15.
Понемногу весть о лекциях облетела университет, и на занятия стали стекаться заинтересованные слушатели16. К студентам Набоков относился снисходительно, не судил за ошибки, а вот к авторам, которые не соответствовали его высоким стандартам, был беспощаден. “Главная задача драматурга – написать не удачную пьесу, а бессмертную”17, – заявлял он, словно в продолжение спора с Алтаграцией де Жаннелли. Несмотря на отсутствие некоторых зубов, впалую грудь и одежду с чужого плеча (ярко-синий костюм ему отдал Михаил Карпович, твидовый пиджак – Гарри Левин, еще один преподаватель из Гарварда), несмотря на ботинки на босу ногу, брызжущую слюну и чрезмерные эстетические претензии – несмотря на все перечисленное (а может, благодаря этому), лектором Набоков был прекрасным, харизматичным, “настоящим”18.
Генрих Ланц предложил Набокову место в Стэнфорде, и они подружились19. Ланц был “высокий, худой, с округлыми плечами и мягкими проницательными черными глазами”20, как описывает его университетская газета. Финн по происхождению (отец Ланца был натурализованным американским гражданином), Ланц родился в Москве, учился там же и в Германии. Во время Первой мировой войны перебрался в Лондон, где в тридцать лет женился на четырнадцатилетней. В Калифорнии Ланц учил английскому языку американских солдат славянского происхождения. К концу войны должен был получить место преподавателя в Стэнфорде, на созданной им же языковой кафедре. На Ферме Ланц слыл уникумом: бегло говорил на нескольких языках, был музыкален, склонен к мистике, удивительно рассеян – в общем, очаровательный европейский господин. Ланц обожал шахматы, и в то лето они с Набоковым сыграли не одну сотню партий (большую часть которых Набоков выиграл). Своему биографу Эндрю Филду Набоков описывал Ланца как un triste individuel[18] – эвфемизм для “педофила”, принятый в швейцарской прессе. Сидя за шахматной доской, они откровенничали, и Ланц признался, что любит нимфеток, а еще ему нравится смотреть, как девушки мочатся.
Возможно, Ланц так или иначе оказал некоторое влияние на образ Гумберта Гумберта. Филду это казалось очевидным, однако, когда он поделился своими соображениями с Набоковым, тот в гневе их отверг. Тема совращения малолетних уже встречалась в творчестве писателя – начиная со стихотворений конца 1920-х годов. Вся “Лолита” в каком-то смысле восходит к фрагменту из романа “Дар” (1938), в котором один из персонажей, Федор Константинович, признается жениху падчерицы:
Эх, кабы у меня было времячко, я бы такой роман накатал… Из настоящей жизни. Вот представьте себе такую историю: старый пес, – но еще в соку, с огнем, с жаждой счастья, – знакомится с вдовицей, а у нее дочка, совсем еще девочка, – знаете, когда еще ничего не оформилось, а уже ходит так, что с ума сойти. Бледненькая, легонькая, под глазами синева, – и конечно на старого хрыча не смотрит. Что делать? И вот, недолго думая, он, видите ли, на вдовице женится. Хорошо-с. Вот, зажили втроем. Тут можно без конца описывать – соблазн, вечную пыточку, зуд, безумную надежду21.
Гумберт Гумберт, который женится на вдове, чтобы заполучить ее дочь, реализует свои мечты (и ночные кошмары), когда миссис Гейз погибает. Герой повести Набокова “Волшебник” (1939) – куда более явный прототип Гумберта: он женится на тяжело больной вдове, которая вскоре умирает и оставляет на него свою дочь22. Совершенно очевидно, что Набоков вынашивал замысел “Лолиты” задолго до того, как начал в Америке писать роман, и он вернется к теме (возможно, волновавшей и его самого) девичьих тел в других текстах. Можно сказать, что в каком-то смысле все его произведения23 так или иначе посвящены именно этому[19].
У Ланца Набоков позаимствовал для героя “Лолиты” – по крайней мере, так кажется – европейское обаяние и вкрадчивые манеры. Ланц был милым и в сексуальном смысле получал то, что хотел. Дома он велел своей юной жене носить детские платьица, а по выходным, если верить тому, что он рассказывал Набокову, ездил “на природу” “участвовать в оргиях”24 (возможно, что и с детьми). Больше всего на Гумберта Ланц походил рассеянностью и неумением противостоять соблазну. Он “был одержим… нимфетками”, говорил Набоков, если верить Филду: хрестоматийный пример из трудов сексолога Хэвлока Эллиса – такое не лечится. Когда Ланц скоропостижно скончался в пятьдесят девять лет (Гумберт в книге тоже умирает молодым), Набоков был убежден, что тот покончил с собой, а не умер от “запущенной инфекции и перитонита”25, как следовало из некролога в Стэнфордском университетском журнале.
Не так-то просто определить, кто послужил прообразом того или иного персонажа Набокова: был ли Ланц прототипом Гумберта или, скажем, Гастона Годэна, другого героя “Лолиты”, тоже иностранца и распутника. В “Подлинной жизни Себастьяна Найта”, которая была опубликована через три месяца после возвращения Набокова из Калифорнии, единокровный брат умершего прозаика старается выяснить все что можно о жизни покойного. Себастьян был старше В. (так зовут брата) на шесть лет. Выросли они в одном и том же доме в Петербурге, но Себастьян, как многие старшие братья, держался с младшим холодно и отчужденно. В., наблюдая, как Себастьян рисует акварелью, карабкается к нему на стул, но старший брат
…дернув плечом… отталкивает меня, так и не обернувшись, так и оставшись холодным и молчаливым, – каким он был со мною всегда. Я помню, как, заглянув через перила, я увидал его всходящим после школы по лестнице… Губы мои пучатся, я выдавливаю белый плевочек, который падает вниз, вниз, всегда минуя Себастьяна; я делаю это не оттого, что хочу ему досадить, но в томительной и тщетной надежде заставить его заметить, что я существую26.