Бруно с хрипом вздохнул, открыл глаза.
– Отлично, – одобрительно заметил врачу Дитрих. Приказал Штейнглицу: – Лишних – вон… – Но врача попросил: – Останьтесь. – Присел на землю, пощупав предварительно ее ладонью, пожаловался: – Сыровато.
Штейнглиц снял с себя шинель, сложил и подсунул под зад Дитриху. Тот поблагодарил кивком и, склонясь к Бруно, сказал с улыбкой:
– Чье задание – и кратко содержание передач. – Погладил Бруно по уцелевшей руке. – Потом доктор вам сделает укол, и вы абсолютно безболезненно исчезнете. Итак, пожалуйста…
Вайс шагнул к транспортеру, но один из полковников, подкинув на руке пистолет, приказал шепотом: «Марш!» – и даже проводил его к дорожной насыпи. Уже оттуда он крикнул охранникам:
– Подержите-ка парня в своей компании!
Самокатчики в кожаных комбинезонах спустились за Вайсом, привели на шоссе, усадили в мотоцикл и застегнули брезентовый фартук, чтобы он не мог в случае чего сразу выскочить из коляски.
В ночной тиши был хорошо слышен раздраженный голос Дитриха:
– Какую ногу вы крутите, доктор?! Я же вам сказал – поломанную! Теперь в другом направлении. Да отдерите вы к черту эту тряпку! Пусть видит… Пожалуйста, еще укол. Великолепно. Лучше коньяку. А ну, встаньте ему на лапку. Да не стесняйтесь, доктор! Это тонизирует лучше всяких уколов.
Иоганн весь напрягся, ему чудилось, что все происходит не там, на дне оврага, а здесь, наверху… И казалось, в самые уши, ломая черепную коробку, лезет невыносимо отвратительный голос Дитриха. И не было этому конца.
Вдруг все смолкло. Тьму озарил костер, запахло чем-то ужасным.
Иоганн рванулся, и тут же в грудь ему уперся автомат. Он ухватился было за ствол, но его ударили сзади по голове.
Иоганн очнулся, спросил:
– Да вы что? – и объяснил, почему хочет вылезти из коляски.
Один из охранников сказал:
– Если не можешь терпеть – валяй в штаны! – и захохотал. Но сразу, словно подавился, смолк.
Через некоторое время на шоссе вылезли полковники, Дитрих и Штейнглиц.
Дитрих попрощался:
– Спокойной ночи, господа! – и направился к машине.
Самокатчики освободили Вайса.
– Едем! – приказал Штейнглиц, едва Иоганн сел за руль.
Оба офицера молчали. Тишину нарушил Дитрих – пожаловался капризно, обиженно:
– Я же его так логично убеждал…
Штейнглиц спросил:
– Будешь докладывать?
Дитрих отрицательно качнул головой.
– А если те доложат?
Дитрих рассмеялся.
– Эти армейские тупицы готовы были лизать мне сапоги, когда я предложил свою версию. Что может быть проще: пьяный солдат угнал машину и потерпел аварию.
– Зачем так? – удивился Штейнглиц.
– А затем, – назидательно пояснил Дитрих, – что, если бы, допустим, советский разведчик дерзко похитил полевую рацию и передал своим дату начала событий, полковникам не избежать бы следствия.
– Ну и черт с ними, пусть отвечают за ротозейство! Ясно – это советский разведчик.
– Да, – сухо проговорил Дитрих. – Но у меня нет доказательств. И к чему они, собственно?
– Как к чему? – изумился Штейнглиц. – Ведь он же все передал!
– Ну и что ж! Ничего теперь от этого уже не изменится. Армия готова для удара, и сам фюрер не захочет отложить его ни на минуту.
– Это так, – согласился Штейнглиц. – А если красные ответят встречным ударом?
– Не ответят. Мы располагаем особой директивой Сталина. Он приказал своим войскам в случае боевых действий на границе оттеснить противника за пределы демаркационной линии и не идти дальше.
– Ну а если…
– Если кому-нибудь станут известны эти твои идиотские рассуждения, – строго оборвал майора Дитрих, – знай, что у меня в сейфе будет храниться их запись.
– А если я донесу раньше, чем ты?
– Ничего, друг мой, у тебя не выйдет. – Голос Дитриха звучал ласково.
– Почему?
– Твоя информация мной сейчас уже принята. Но не сегодняшним числом, и за ее злоумышленную задержку тебя расстреляют.
– Ловко! Но почему ты придаешь всему этому такое значение?
Дитрих ответил томно:
– Я дорожу честью третьего отдела «Ц». У нас никогда не было никаких промахов в работе, у нас и сейчас нет никаких промахов. И не будет.
Штейнглиц воскликнул горячо, искренне:
– Оскар, можешь быть спокоен – я тебя понял!
– Как утверждает Винкельман, спокойствие есть качество, более всего присущее красоте. А мне нравится быть всегда и при всех обстоятельствах красивым… – И Дитрих снисходительно потрепал Штейнглица по щеке.
Светало. Небо в той стороне, где была родина Иоганна, постепенно все больше и больше озарялось восходящим солнцем. Теплый воздух лучился блеском и чистотой. Через спущенное стекло в машину проникал нежный, томительный запах трав.
Иоганн автоматически вел машину. Его охватило мертвящее оцепенение. Все душевные силы были исчерпаны. Сейчас он обернется и запросто застрелит своих пассажиров. Потом приедет в подразделение и снова будет стрелять, стрелять, только стрелять! Это – единственное, что он теперь в состоянии сделать, единственное, что ему осталось.
Рука Иоганна потянулась к автомату, и тут он как бы услышал голос Бруно, его последний завет: «Что бы ни было – вживаться. Вживаться – во имя победы и жизни людей, вживаться».
Да и чего Иоганн добьется своим малодушием? Нет, это не малодушие, даже предательство. Бруно не простил бы его.
Если б случилось чудо, и Бруно остался жив, и его попросили бы оценить свой подвиг, самое большее, что он сказал бы: «Хорошая работа», «Хорошая работа советского разведчика, исполнившего свои служебные обязанности в соответствии с обстановкой». Он бы так сказал о себе, этот Бруно.
Но почему Бруно? У этого человека ведь есть имя, отчество, фамилия. Семья в Москве – жена, дети. Они сейчас спят, но скоро проснутся, дети будут собираться в школу, мать приготовит им завтрак, завернет в вощеную бумагу, проводит до дверей, потом и сама уйдет на работу.
Кто ее муж? Служащий. Часто уезжает в длительные командировки. Все знают: должность у него небольшая, скромная. Семья занимает две комнатки в общей квартире. К младшему сыну переходит одежда от старшего, а старшему перешивают костюмы и пальто отца. И когда такие, как Бруно, погибают так, как погиб он, родственников и знакомых оповещают: скоропостижно скончался – сердце подвело. И все. Даже в «Вечерней Москве» не будет извещения о смерти.
Но на смену этому времени должно же прийти другое время. Пройдет много, очень много лет, прежде чем дети чекиста смогут сказать: «Отец наш…» И рассказ их прозвучит как легенда, странная, малоправдоподобная, невероятная легенда о времени, когда это называлось просто: работа советского разведчика в тылу врага.
Но не потом, а сейчас, сразу же изучат соратники погибшего обстоятельства его смерти. Для них его смерть – рабочий урок, один из примеров. И если все, до последнего вздоха, окажется логичным, целесообразным, запишут: «Коммунист такой-то с честью выполнил свой долг перед партией и народом».
Но этот человек, которого называли Бруно, – советский гражданин. Разве нет у него имени, отчества, фамилии?
Где они, имена тех чекистов-разведчиков, которые отдали жизнь, как отдал ее Бруно, чтобы предупредить Родину об опасности? Где они, их имена? А ведь были люди, которым меньше повезло, чем Бруно. Их смерть была медленной. Хорошо продуманные пытки, которые они выносили, тянулись бесконечно долгие месяцы. А когда гестаповцам случалось иной раз и переусердствовать и приближалась смерть-избавительница, светила медицинской науки снова возвращали этих мучеников к жизни, что было ужаснее самой лютой смерти. И все время, пока тела их терзали опытные палачи, удары затихающего пульса глубокомысленно и сосредоточенно считали гестаповские медики. Сотой доли этих смертных мук не перенес бы и зверь, а они переносили. Переносили и знали, что этот последний их подвиг останется безвестным, никто из своих о нем не узнает. Никто. Гестапо умерщвляло медленно и тайно. И мстило мертвым, устами засланных предателей клевеща на них. И гестаповцы предупреждали свои жертвы об этом – о самой страшной из всех смертей, которая ожидает их после смерти. Не знаю, из какого металла или камня нужно изваять памятники этим людям, ибо нет на земле материала, по твердости равного их духу, их убежденности, их вере в дело своего народа.