Мусор в передней.
Паутина.
Запустение.
Они осторожно прошли по коридору...
Вошли в комнаты.
Пусто, пусто везде.
Разбитые стекла дребезжат... Где-то еще стреляют...
Дорошенко толкнул дверь в следующую комнату.
Дверь скрипнула и отворилась.
Они вошли в полутемную комнату.
Это - спальня.
В ее углу замерла в смертельном ужасе чета Шульцев: маленький, худощавый старичок и седая женщина в пуховом платке.
Дорошенко стал перед ними.
Они поднялись тоже. Дрожат.
- Герр Отто Шульц? - хрипло спросил Дорошенко.
- Яволь! - чуть слышно ответил Шульц.
Автономов тревожно следил за Дорошенко.
А тот в упор смотрел на Шульца.
Словно хотел он в нем узнать, угадать черты его сына - палача, разрушившего семью Дорошенко.
Но Отто Шульц был просто маленький и тщедушный человечек, и лицо его, похожее на сморщенный кулачок, дрожало и прыгало.
Дорошенко обвел взглядом стены спальни.
Бросился в глаза большой портрет. Фашист в офицерской форме.
Дорошенко сразу узнал в нем своего смертельного врага. Был гитлеровец на портрете весел и самодоволен, горд тупой гордостью нациста 1942 года.
Немец с портрета смотрел на Дорошенко и нагло ухмылялся. Его не страшило, что теперь Дорошенко пришел в его дом, что теперь его, немца, старики родители были во власти Дорошенко, как когда-то семья Дорошенко в его власти.
Немец на портрете ухмылялся...
Но вокруг портрета была уже черная траурная рамка. И черные традиционные банты по углам.
Автономов вспомнил всех убитых фрицев, которые попадались ему на дороге от дома до Берлина. Вот так же лежали эти трупы на снегу или в грязи и скалились страшною ухмылкою мертвяков, как скалится сейчас с портрета старший сын Отто Шульца.
- Сын? - спросил он Шульца, указывая на портрет и еще раз переспросил по-немецки: - Сын?
- Да, да, - ответил старик по-немецки. - Мой сын... Он убит под Киевом.
Автономов перевел глаза на другие стены. Там тоже висели портреты молодых немцев. И портреты эти тоже были в черных траурных рамках.
И, следя за его взором, старый Шульц пояснял кратко:
- Сталинград... Минск... Моздок...
А по его лицу текли грязные, жалкие слезы, и он боялся утереть их, боялся сесть и по-отцовски заплакать.
- Пойдем? - тихо спросил у Дорошенко Автономов. Но Дорошенко смотрел на старуху Шульц.
Он смотрел на ее белый пуховый платок с длинными кистями, в который старуха под взглядом мрачных глаз Дорошенко куталась, ежась и трепеща.
Он смотрел только на этот платок, неотрывно и напряженно, о чем-то думая и что-то вспоминая... И когда Автономов тихонько потряс его за плечо, он сказал, горько улыбнувшись:
- Это было всего четыре года назад... Я был в Москве, в ЦК, по делам района...
Автономов удивленно посмотрел на него.
- Пойдем! - беспокойно сказал он.
- И я купил этот платок... оренбургский... теплый... жене... - Он усмехнулся. - Я так ей редко делал подарки... Все некогда, дела... а тут купил... И она удивилась... И даже заплакала от радости, дуреха ты моя. И сказала: "А я думала, ты забыл, что сейчас как раз пятнадцатилетие нашей жизни..." И тогда же она вышила на платке памятную метку... вон ту... - Он показал на платок старухи. - Я сразу узнал.
Автономов вдруг резко дернулся к старухе, но Дорошенко удержал его руку.
- Не надо! - сказал он. - Пусть носит. Зачем он мне теперь? - Он еще раз обвел взглядом стены, портреты, стариков и, круто повернувшись, пошел прочь из этого дома...
...Молча шли они по Моабитштрассе.
Наконец, Автономов сказал тихо и впервые называя Дорошенко на "ты":
- Зачем же ты шел на Моабитштрассе, Дорошенко?
- Зачем я шел? От Дона до Днепра казалось мне: иду я выручать семью... Но я не нашел семьи за Днепром, нашел могилы и... и пошел дальше. (Пауза.) От Днепра до Польши казалось мне: иду я искать детей... в неволе. Но в Польше я узнал, что их уже... не надо искать... но я...
- Пошел дальше.
- Казалось мне, - продолжал, мрачнея, Дорошенко, - что иду я теперь, чтоб отомстить немцам... герру Отто Шульцу, отцу того, кто... Но...
- Но ты не убил его... И не мог бы убить... и пойдешь дальше.
- Да. И пойду дальше. До конца. - Он потер висок. - Зачем же шел? (Пауза.) Он усмехнулся. - Когда англичанин или американец идет на войну идут они из-за доллара. Когда немец воюет - воюет он из страха дисциплины или ради разбоя. А когда русского подымешь на войну, то воевать он пойдет ради... ради человечности. (Пауза.) Да, я потерял дом, семью, детей, но это я - простой русский человек - спас человечество. И этим моя душа довольна.
- Я знаю это, - тихо отозвался Автономов.
Вдруг им навстречу из каких-то железных ворот с решетками выходит странная группа.
Это - пять человек в полосатой тюремной робе.
Костлявые, заросшие седой щетиной, страшные, они больше похожи на призраков, чем на людей.
Они стоят у ворот тюрьмы, еще не зная, куда им идти и что делать.
Они жадно вдыхают ветер свободы.
- Вы кто такие? - спрашивает их Автономов.
Увидев русских, они как-то сразу оживляются, их лица светлеют, на глазах появляются слезы.
- Кто вы такие? - участливо спрашивает Автономов.
- Мы? Мы - немцы, - по-русски, но с сильным акцентом отвечает ему самый старый из них, седой человек с редкими длинными волосами.
- Немцы? - удивленно переспрашивает корреспондент и невольно бросает взгляд на их тюремные куртки, на обрывки кандалов на ногах.
Старик усмехается:
- А вы думаете, что немцы бывают только палачи? Есть немцы-жертвы! - И просто прибавляет: - Мы - коммунисты.
И тогда Автономов вдруг порывисто бросается к нему и хватает его руку.
Он трясет ее долго и молча.
А остальные четверо подымают над головою сжатые кулаки.
- Рот Фронт!
И вспоминается Красный Веддинг.
Сжатые кулаки, сейчас костлявые и покрытые седою шерстью, они были когда-то грозными, могучими. Их было пять миллионов, но они не могли остановить Гитлера.
Старик трясет руку Автономова и плачет.
- Когда-то... - говорит он сквозь слезы, - я хорошо говорил по-русски. Я жил и учился в Москве... И я мечтал - о да! - о свободной Германии... Простите, я плачу... Но там, - он показывает на тюрьму, - там, в Моабите, я ни разу не плакал.
- Куда же вы идете теперь? - спрашивает Дорошенко.
- Куда? - старик оглянулся вокруг. Развалины окружали их, кирпичная пыль и дым. Но таким просторным казался вчерашнему узнику мир, что он широко распахнул руки, не в силах обнять его. - Мы пойдем... в Германию, - сказал он. - В нашу Германию. Ах, товарищ! Это вы спасли Германию от Гитлера для нас, для немцев. Спасибо!..
Он трясет руки Дорошенко и Автономова; его товарищи делают то же.
...И вот они уже идут на Моабитштрассе.
И Автономов тихо говорит им вслед:
- Счастливого пути, товарищи!
...И снова гремит музыка боя.
Развалины. КП Васи Селиванова.
Телефон в расщелине стены.
Вася лежит на земле. На кирпичах перед ним расстелена карта.
Рядом сидит Галя.
- Нет, ты гляди, гляди, Галя! - возбужденно говорит Вася, тыча пальцем в карту. - Вот мы. А вот, рукой подать, Шпрее. Мост "Мольтке-старший". А за мостом уж, - сказать и дух захватывает! - рейхстаг. А? И вдруг не мы... а? И он с силою хлопает ладонью по карте. - Как же не мы?
- Не горячись, Вася, - шепчет Галя. - Очень я тебя прошу - не горячись!
- Как же не горячиться? Ведь это мой, мой рейхстаг, я к нему грудью пробился. Нет, кабы я был генералом, я б позвал к себе... меня и сказал бы... мне: "Комбат Василий Селиванов! Ты геройски прошел от Дона до Берлина. Хотел было я тебя окраиной пустить, но ты хоть и не гвардеец, а геройский командир и сам прорвался в центр. Поэтому бери-ка ты, брат, рейхстаг!" И я бы взял.