Дикки еще раз попытался приподняться, но не смог.
— Но что же со мной будет? — спросил он; в словах его скорее звучал вопрос, нежели жалоба.
— Мы об этом поговорим, постараемся во всем разобраться, решим твои проблемы…
— Я ухожу со сцены, — тяжело вздохнув, сказал Дикки. — Ухожу…
Он ждал возражений. Ждал по привычке, ибо сотни раз объявлял «я ухожу» и сотни раз наталкивался на утешительную недоверчивость, доводы денежного свойства, которые его останавливали — «Ну да, птенчик мой, ты все бросишь, но только после праздников… У тебя новогоднее шоу… выход пластинки…», — и из месяца в месяц Дикки, кого другие люди как бы избавляли от этого подавляющего комплекса вины, продолжал петь…
Отец Поль молчал.
— Я ухожу…
Дейв, Колетта — это уж слишком. И мальчик, который на улице плюнул ему в лицо. Вдруг он вспомнил о нем, об этом малыше; тогда Дикки вышел за сигаретами.
— Я вам рассказывал о мальчике?
В большой пустой комнате его голос звучал как-то необычно звонко. Грузная фигура отца Поля действовала успокаивающе.
— Я больше не могу выносить этого. Больше не могу…
Дикки чувствовал слабость, наверное, потому, что слишком долго спал, и тем не менее ему хотелось спать еще. Внезапно у него вырвалась какая-то детская жалоба:
— Мне хотелось бы вернуться домой…
Да, сейчас он заснет. И тут равнодушный — без жестокости, без жалости — голос спросил:
— Но разве у тебя есть дом?
Он проснулся от этого острого, короткого укола в сердце. Этой словно ножевой раны, нанесенной уверенной рукой хирурга или палача.
— Конечно, есть…
Голос его плывет.
Иногда Дикки думалось, что ему следовало бы оставаться «у себя». В маленьком промышленном городке, в родном квартале, напоминающем деревню, в своей лавчонке «кафе-табак» люди должны оставаться на своем месте; носить собственное имя. Они — Руа. Но из каких Руа, тех деревенских (дядя Гюстав) или городских из лавчонки «кафе-табак». Всем известно, что ферма — его нераздельная собственность; всем известно, что мадам Руа потеряла дочку и что эти люди, Руа, никогда «никому ничего не должны». Все живут там размеренной, ясной жизнью. Живут в страхе перед нехваткой, перед войной, а главное, в страхе сдвинуться с насиженного места.
Фредерик сдвинулся с места. Значит, сам виноват.
Его другая «деревня», второй дом — это Мари-Лу. Фредерик снова у нее. Он вновь обрел тепло и ту мораль, согласно которой «деньги есть деньги, никто никому ничего не должен». Объятья Мари-Лу, мясное рагу с бобами, маленькая черная записная книжка в пластмассовой обложке, куда они заносили свои расходы и грандиозные планы: когда появятся деньги, пойти в ресторан.
Дикки словно хочет оправдаться, доказать, что он невиновен.
— Мари-Лу…
— Хочешь, я позову ее?
Еще один удар. Дикки вздрогнул. Ему слышится голос Мари-Лу. «Этого Дейва тебе уже давно надо было бы уволить, я тебе об этом говорила, но ему нужно было найти место, куда бы он пристроился, просто так людей на улицу не выбрасывают, особенно в его состоянии…» — и она прибавила бы что-нибудь совсем практичное: — «Тебе следовало бы позвонить мне, я точно знаю от кузена дирижера на „Радио Андорры“, он мой приятель, что у них там есть место, я смогла бы поговорить с Дейвом…»
Она бы смогла. Я бы мог. Нет, я во всем виноват. Мари-Лу, дом мой, я покинул тебя…
Фредерик из бакалейной лавки с табачным киоском, Фредерик, принадлежавший Мари-Лу, не колебался, не сомневался. Он образумил бы Колетту (или выставил за дверь); он отказался б от наркотиков, которые подсовывал ему Дейв, даже посмеялся бы над ним. Эти гадости, что разрушают здоровье, не для него. Эти сумасшедшие девицы, воображающие бог знает что, не для него. У того, прежнего Фредерика, был свой дом.
— Она здесь? Мари-Лу?
Это казалось ему невероятным. Я в замке, мои гала-концерты отменены, Дейв умер, Колетта погибла… Эти мертвецы отделили его рвом от мира Мари-Лу, того крохотного ясного мирка, чья суть сводилась к объяснениям, решениям мирка, в котором Фредерик сам отлично справлялся со всем.
— Ты же понимаешь, что это невозможно, — невозмутимо ответил отец Поль.
— Но почему?
Виноват ли он? Нет, нет. Он не хотел этого. Дикки всегда посылал денежные переводы в Пон-Сент-Максанс. Купил матери сборный домик. Подарил меховое манто Мари-Лу. И Дейв прекрасно знал, что Дикки его не бросит! Значит, он не виноват?
Нет, виноват. Виноват потому, что в нем сидел Дикки-Король.
— Дейв никогда не верил, что я его брошу, — чуть окрепшим голосом сказал Дикки. — Он знал, что все это выдумки, кино!
— Разумеется.
Дейв знал. Но он хотел разбить лед отчужденности, стать ближе к Дикки или вернуть его в прошлое. Дейв хотел раскрыть то, что считал правдой, обнажить подлинное лицо Фредерика, своего друга. Но я не мог позволить ему сделать это здесь, при всех… Да, он виноват потому, что в нем сидел Дикки-Король.
— Однако наркотики то же кино, не правда ли? Форма зрелища, которое разыгрывают для одного себя? А зрелище было тем миром, в котором вы жили…
Неужели он обречен, неужели сожжены все мосты? Обречен оставаться Дикки-Королем навсегда? Он продолжал эту слабую борьбу с самим собой.
— Ложь! Я не хочу! Говорю вам, что я ухожу со сцены.
И он, весь в поту, снова рухнул на измятые подушки этой постели.
— Правильно, — сказал рядом с ним задумчивый голос. (Но Дикки больше не видит ничего, кроме тьмы, каких-то кругов перед глазами. «В моей голове опускается занавес», — мелькнула у него нелепая мысль.) — Да. Придется от многого отказаться…
Замок, выглядевший весьма мрачным, если подниматься к нему от решетчатых ворот, со стороны парка являл более приветливый фасад. Образуя двумя своими крылами, охватывающими мощенный плитами двор, букву «с», он смотрел на длинный пруд, окаймленный более низкими, ухоженными пристройками; в самом конце парка виднелись старые и высокие деревья. В центре главного здания замка размещались комнаты для гостей, просторная библиотека — зал для собраний, кабинет отца Поля. В южном крыле находились мастерские, зал для танцев и медитации, гардеробные, стояли ткацкие станки, стиральные машины, чаны с краской… Северное крыло оставил за собой граф де Сен-Нон. С главным зданием замка оно соединялось только дверью на третьем этаже, которую он велел замуровать. Пристройки очень изобретательно были переоборудованы в большие дортуары, почти лишенные мебели, но сверкающие чистотой, в туалеты, душевые, раздевалки, удобные и вместительные. В пристройках по берегам пруда можно было разместить человек шестьдесят, если не больше. Так, по крайней мере, утверждали отдельные фанаты, когда убедились, что, кроме тени, — ее даром предоставляли им сосны, под которыми их устроили, — удобств тут отнюдь не больше, чем на выжженном поле. И все-таки Никола, приведя сюда фанатов, обратил их внимание, что здесь у них будет водопроводная вода. Они даже смогут пользоваться газовыми баллонами, только — во избежание опасности пожара — под навесом псарни.
— Во всяком случае, вы здесь пробудете совсем недолго…
Он старался держаться сердечно, приветливо. Но его раздражали суетливость, претензии фанатов. Они были такие крикливые… Глядя на них, понимаешь все зло, которое приносит отсутствие дисциплины. Даже не впадая при этом в крайности властности, присущей Франсуа…
Сосновая роща позади псарни уже выглядела захламленной, грязной. Повсюду валялись спальные мешки, одеяла. Из рюкзаков извергались пачки печенья, мятые майки, кучи нестираного белья, пузатые кастрюльки. У многих молодых парней были гитары. Какая-то девица, едва войдя в рощу, разлеглась прямо на траве и включила транзистор.
— А как вы? Тоже берете воду из этого крана? — грубо спросил Дирк.
— Наши туалеты расположены вблизи дортуаров, — спокойно ответил Никола. — Но вам ими пользоваться нельзя, так как вы полностью смутите покой нашей маленькой общины.