Сейчас он увидел идущую к станции девушку в маленькой дубленке и короткой юбке, мелькающую длинными ногами, которые от холода, верно, совсем окоченели, вот-вот отвалятся, и неодобрительно подумал: «Ишь, вырядилась, цапля!»
На перрон вышел дежурный, одетый поверх шинели в шубу, в фуражке с красным околышем, с красными ушами и лицом, похожий на нахохлившегося на морозе снегиря. Дежурный подозрительно посмотрел на Алексея Ивановича и отвернулся. «Верно, уже слышал про сигнал-то, — насмешливо думает старик. Он знал, что на станции его за эти сигналы прозвали Семафором. — Ничего, приедет из Москвы комиссия, тогда попляшете».
С тех пор как старик Бобров стал писать свои сигналы, а сигналил он в разные московские министерства и комитеты, торговые и экологические, он почувствовал себя важным человеком. Знакомые, встречая его на улице, говорили:
— Ты, Алексей Иванович, теперь человек важный. Мы слышали, с министрами переписку ведешь. Написал бы про наши недостатки.
— Можно написать, — соглашался старик, невольно принимая значительный и занятой вид.
Постояв немного, он решает возвращаться домой. Дорога огибала Люлинское, с низкими берегами, озеро, и до самого леса тянулась снежная равнина, ничем, даже маленьким бугорком, не обозначая противоположного озерного края. Через дорогу от столбов и деревьев лежали перекладинами тени, и когда дорога шла в гору, запыхавшемуся старику казалось, что он поднимается по лестнице. «Отходили мои ноженьки, требуют покоя», — вздыхал он.
Но и печальные вздохи не мешали бодрому настроению. Не кому другому, а ему доверили отнести по адресу почтовое отправление. Значит, доверяют. Другой, доведись ему, забрел бы по дороге в кабак и не донес открытку, а он, Алексей Иванович, все выполнит в точности.
У деревянного, похожего на обычную избу магазина он сделал остановку, собираясь зайти погреться. У него замерзли руки и ноги, но холоду и этого показалось мало, он проник внутрь, и было такое ощущение, что в желудке лежит и не тает комок снега. Зайти в магазин можно, но лучше все-таки сразу добраться до Марфы. Тут его, скорее всего, и поджидает удача. Старуха живет от него по-соседски через четыре дома, и она наверняка в благодарность за доставленную депешу напоит чаем, к чаю добавит чего покрепче, а потом, за разговором, добавит еще, и он решил перетерпеть холод.
Теперь он думал о Марфе, кого она ему напоминает. У нее всегда было испуганное и растерянное лицо, словно, в ожидании беды, она собиралась заплакать или уже отплакалась, и этим женщина, скорее всего, похожа на чибисиху, которые летают низко над полями, вскрикивая так жалобно и пронзительно, словно действительно плачут.
Марфа встретила его встревоженно. Видно, не ждала редких у нее гостей, забыла даже, как они выглядят.
— Давненько не заходил, сосед. У меня с утра ножики два раза на пол падали — к мужику. А я не верила. Присаживайся, сейчас чай пить будем.
— Я не один. — Он полез в карман пальто и достал непослушными пальцами открытку. — Вот, депеша тебе, Марфа. Наверное, от сестры из Сибири. Почтарка Лиля говорит, отнеси, мол, Алексей Иванович, а то, говорит, на почтальона надежды мало… Откуда, спрашиваю, открытка-то?
— От сестры, от сестры из Сибири. Только почерк чего-то незнакомый.
Старик в ожидании угощения присаживается к столу, а Марфа уходит в спальню за очками. Эти очки всегда теряются в нужную минуту. Нет их на буфете, нет и в ящиках буфета, нет под кроватью и на подоконнике. «Куплю себе новые с золочеными дужками, — говорит она запропастившимся очкам, а вы себе валяйтесь где придется». Хитрость действует, и очки сразу отыскиваются на тумбочке под газетой.
Старик с рассеянной улыбкой слушает, как Марфа ходит, выдвигает ящики, бормочет что-то себе под нос, а затем, после тишины, вдруг раздается какой-то израненный крик, переходящий в вой и плачь. Бобров удивленно приподнимается с места, не зная, что подумать, смотрит на дверь спальни. Старуха выходит оттуда в слезах, размазывая их, как ребенок, ладошкой по щекам. В другой руке она держит перед собой на отлете только что принесенную открытку.
— Татьяна… сестра старшая из Сибири… Умерла, — говорит она, выталкивая слова рывками, и, не видя ничего от слез, протягивает Боброву злосчастную открытку, словно предлагая разделить ее горе.
Теперь, когда выяснилось, что произошло, старик приходит в себя.
— Вот несчастье так несчастье. Что же делать? Надо на похороны ехать, Марфа. Слышишь, сейчас это самое главное.
И говоря так, он сомневается, сможет ли она на самом деле доехать до Сибири. Он представляет ее одинокую, растерянную в толпе пассажиров, эту вокзальную суету, когда все срываются с места и куда-то бегут. Оглушенная горем, она тоже будет бегать на пересадках, не понимая, в какой кассе купить билет, в какой поезд и вагон садиться.
— Марфа, ты что сама-то думаешь?
Но старуха, кажется, не слышит. Плачь становится тише. Она стоит у заснеженного окна и мыслями своими далеко, наверное, в Сибири. Стоит долго.
— Какие похороны, Алексей… Ее две недели как похоронили, — неожиданно откликается она.
— Как же так? — Алексей Иванович только сейчас соображает, что известие пришло не с телеграммой, а на простой открытке, которая идет из Сибири долго. — Почему же тебя раньше не вызвали? — спрашивает он у Марфы. — Все равно надо ехать, хоть могилку оплачешь.
Но старуха опять не слышит вопроса. Так они и разговаривают: Марфа сначала долго молчит, глубоко затаиваясь в себе, и лишь когда до нее доходит смысл слов, спохватываясь, с опозданием, отвечает:
— На какие шиши ехать, Алексей, подумай! Денег все равно нет. — Она с всхлипом вздыхает. — Соседи потому телеграмму не отбили, чтобы я не шебуршилась понапрасну. Знали, видно, что мне надо три месяца ни исть, ни пить, чтобы собрать на дорогу. Соседи и похоронили. Татьяна, как и я, жила одна. Ох, Таня-Танюша. На чужой сторонке, у чужих людей.
Ей бы сейчас найти опору, зацепиться за какое-нибудь неотложное дело, чтобы забыться. Но какие у нее неотложные дела? Даже живности в хозяйстве нет, один кот испуганно выглядывает из-под стола. Она с надеждой смотрит на топчущегося Боброва, будто он найдет какой-нибудь выход. Марфе хочется, чтобы ее пожалели, как в детстве. Старшая, Танюша, всегда ее жалела, маленькую, вытирала слезы и нос, нашептывала ласковые слова, а теперь ее нет. И защитить Марфу от беды некому.
— Я бы помог с деньгами, но сам того — без гроша. Может, власти какое пособие на дорогу выделят? — подает надежду старик.
— Власти… — снова после долгого молчания откликается Марфа. — Где они, твои власти? Как же, получишь от них… Это надо же, три месяца ни исть, ни пить. — Видно, мысль про три месяца, весомый срок, крепко засела у нее в голове. — Страна большая, а все равно что чужая, сидим по норам, ни выйти, ни поехать куда. Власти…
Старик рад, что Марфа переключилась на другую тему, хотя сама тема ему не нравится.
— Ты власти-то не ругай, — с мягким укором говорит он. Он не любит, когда ругают власти, и даже сигналит, требуя наведения порядка, не затем, чтобы ругать, а помочь ей. — Власть свыше дана, ее надо уважать. Какая-никакая, а власть.
— «Какая-никакая, какая-никакая», — передразнивая, на этот раз быстро откликается Марфа. Лицо у нее краснеет, озлобляется, словно вся боль, все обиды перетекают в эту злость. — Вот именно — какая-никакая. Раньше, при советском строе, хоть какая-то была, а сейчас вообще никакой, старый ты пень.
После этих слов, успокоившаяся было, она повторно срывается в слезы, заходится в плаче, таком громком и безутешном, что окончательно становится похожей на чибисиху, потерявшую своих птенцов.
Бобров не знает, что тут делать, нужные слова не находятся, да и не помочь словами. Он топчется у стола, потом посреди кухни и прихожей, не решаясь сразу уйти, понемногу преодолевая расстояние к двери. Уход его похож на отступление. У дверей он долго стоит, надевая рукавицы, шапку, застегивает на все пуговицы пальто, еще надеясь найти утешение для плачущей Марфы, и только затем тихонько прикрывает за собой дверь.