Скоро приспело птенцам покидать свои гнезда. В эту пору не редкость встретить слетыша. Они смешны и неуклюжи. Сидит этакий полуоперившийся птенец, смотрит во все глаза и пока не понимает: кто друг, кто хищник. Новичок он в большом лесу, вертит головой, слушает. А птичьего гаму! Однако слетыш различал призывный крик из чащи и нацеливался лететь туда — родительский зов придавал ему силы.
Безлюдно и тихо в деревне сенокосной порой. Промелькнет ласточка, оставив в воздухе щебечущий росчерк, сделает круг — и скова мелькнет белой грудкой.
Какая-нибудь бабка угостит квасом либо вынесет кринку молока со свежим каравашком. Подберутся соседки, спросят, кто таков, откуда. Подумают серьезно и скажут: «Етта богомазы раньше приходили, а ты, значит, художник, — и тут же, поглядывая на этюдник, огорошат неожиданным оборотом: — Землемер, чо ли?»
Из ворот напротив вышла старушка в нарядной старомодной кофте со следами лежалого хранения. Опираясь на палочку и неся что-то перед собой, она медленно подошла к нам. Белая кофточка сильно оттеняла желтоватую сухость лица и обесцвечивала водянистые старческие глаза. По все-таки взглядом и движением руки она хотела сообщить что-то важное, подавая небольшой сверток.
— Вот… — сказала она загадочно.
В свертке оказалась орденская книжка ее сына Федора и солдатское письмо: «Дорогая мама, пишу я вам свой фронтовой привет…» — начал читать его, быть может, извлеченное из потаенного уголка через много лет. И все это время военные реликвии погибшего сына, завернутые и положенные на самое дно сундука, жгли сердце матери. Она слушала запавшие в ее душу дорогие слова и смотрела в никуда.
На всю округу в этот час нашел полуденный угомон, что будто и птица, парящая в небе, остановилась на месте. Потом листья опять начали плескаться, вначале на черемухе, затем и на высоченных тополях, чешуисто сверкая на солнце.
Долго стояла Мария Тимофеевна, опершись на посошок, стояла посреди деревенской улицы и не в силах, видимо, справиться с думами, всколыхнувшими жгучую память, качала головой. Где-то значится имя ее сына Москвина на пирамидке или в перечне братской могилы. А сколько их! Вспомнились мои друзья, и самый дорогой мне Ваня Чистов, дядья, двоюродные братья, отец — погибшие на войне. Пусть всегда будет покойное, высокое небо над ними и над нами, а земля осыпается цветением.
Летом одна пора сменяется и торопит другую: луга заштрихованы рядочками скошенных трав. Кричат, летая над кочкарником, в беспокойстве чибисы. По обочинам дорог кружевной вязью ромашки, малиновые статные чертополохи, поникшие в знойный полдень былинки и мятлички — все созревшие цветы и всякий колосок ждут ветра, готовые отряхнуть пыльцу, ее не успевают разносить насекомые.
Сельское утро начинается раным-ранешенько. Я слышу, как тугие струйки молока сцеживаются в подойник, вызванивая громко, словно пронзая дно и стенки — хозяйка доит корову. На конек сеновала, где я сплю, усаживается сорока и начинает трескучую перепалку с подружками. А в дверцу мне видно, как завозилась ворона в ветвях, привстала, потянула одно и другое крыло, развертывая веером, отряхнулась, сбрасывая дремоту, и приготовилась лететь. Воробей подал голос и тоже полетел, как-то неуклюже вихляя над огородами.
Под берегом, куда я сбежал умываться к речке, заметил, как вздрогнула на камышинке синяя стрекоза, готовая охотиться на мух или на комаров, еще не сдавших в этот ранний час ночную смену паутам — день обещал быть жарким. На этюды я вышел с восходом солнца. Слышал, как в доме кузнеца стукнули ворота. Пожалуй, нет в деревне хозяйства, которому не отковал бы что-либо Василий Егорович. Ему уже за восемьдесят, а он не сдается: «Живое и нужное людям дело не ржавеет», — подчеркнуто гордо оценивает свою работу. Ковкий раскаленный металл податлив в умелых руках старого мастера и неуемно его тяготение к наковальне. В разговоре он непременно подметит с горьким сожалением: дескать, обычная кузница на селе уходит в забытье, преемственности нет.
Из окна деревенского дома виднелись стога на лугу и поля колосящей ржи. Ветер волнами перекатывался через хлебное поле к горизонту, замкнутому лесом. Глядя в окно, я рассуждал иногда вслух, что, мол, красивый пейзаж!
Хозяйка тоже смотрела и переводила все по-своему:
— Сено заготовим, рожь поспеет — страдовать начнем.
Над калиткой хозяйского дома скворечник. В нем, после скворцов, поселились воробьи. И всякий раз, как открываешь калитку, из скворечника высовывается воробей. Если идет женщина, то птицы остаются в гнезде, а бегут ребята — скрываются на черемухе.
А я для них озорной: когда прохожу в калитку, то стучу по шесту. Воробьи уже знают. Высунется и тихо так — «чви», дескать, здесь — это серенькая воробьиха. А с темной грудкой и коричневой головкой сам воробей. Он более стремительный и спрашивает громко: «Кто там?» — «Свои, свои…» — отвечаю воробьям.
За огородами начинается лес, настоящее Берендеево царство. Ели стоят вплотную друг к дружке, нижние ветви отмерли, в полумраке не растет трава, пахнет горьковатой затхлостью. Нет и нет, разглядишь оранжевый пятачок: не то лист, не то солнечный луч. Но оранжевым пятачком оказалась молоденькая волнушка — кладу начало грибной охоте. А выбрался из ельника, наткнулся на сыроежку. Их я тоже не бракую: «Пусть слабенькая синявочка, а все грибнику прибавочка». Так вот и кланяюсь грибам: хорошему — поклон, червивому — поклон, иначе его не распознаешь, и поганке поклонишься, и листочку какому-нибудь, если примешь за шляпу гриба, земляничке и костяничке вовсе низкие поклоны.
Зато мухоморы узнаются издали: все сквозь землю прошли — красну шапочку нашли. Остановитесь, полюбуйтесь — природа дарит красоту! Мухоморы прямо-таки украшение леса, и о пользе их кое-что известно, например, звери и птицы лечатся мухоморами. А я как-то собрал их для натюрморта.
Когда темные ельники остались позади, светло и празднично стало на опушке, я сел в траву и развернул обед: кусочек хлеба, сыр, яблоко. Тут как тут прилетела оса и вот прицеливается: чем бы полакомиться? Наконец выбрала яблоко, ощупала усиками трещинку и припала к ней. Полосатое брюшко пульсирует, вдоль него крылышки узенькие, как две оглобельки.
Я не гоню осу, тут уж трудно сказать, кто у кого в гостях, муравей заполз — и ему почет и уважение. Выбрал он крошку, понес, перебираясь через травинки, будто через завалы. Навстречу ему собрат. Встретились муравьи, пошевелили усиками, словно пошептались и разошлись. Это один другому сообщил, где есть добыча. За добычей муравей побежал бегом. Скоро набралось их уйма. Подбирают с моего стола крошки и несут к себе в кладовую…
В небе родятся облака. Всплывая и розовея у горизонта в колеблющемся мареве, они кучатся под куполом и закрывают полнеба — на землю ложится широкая тень. Тогда раскатный гул самолета примешь за гром, хотя грозовые тучи как-то поумерились и напористые ливни больше не ублажают землю.
Большинство летних трав незаметно перешло в семена. Иван-чай дружно отцветают, завивая розовые кудри, а созревшие будяки, кудельно запрядаясь, пускали семена в пушистых колыбельках — засоряя хлебные нивы. Пушинки попадают в краску на палитре, садятся на этюд и мешают писать. А по омежьям доцветают чертополохи, сжимая в колючих бомбошках щепотки малиновых соцветий. На них по-прежнему трудятся сезонные рабочие — шмели (зимовать в гнезде остаются только матки).
Пауки-тенетники в залог хорошей погоды плетут свои сети. Но, бывает, сколько мы нечаянно порвем их, пробираясь сквозь чащу. Лишь запутавшийся листочек в паутине сигналит: «Внимание, ловчая сеть!» Тогда обойдешь ее, пожалуй, больше в угоду себе, и тем самым сбережешь гнездо паука.
Однажды увидишь осыпанный на дорожку золотые листочки-монетки: осень исподволь начинает размениваться с летом. И елочка вдела золотую сережку-листик. И в березах золотые прядки — все это приметы осени-грустинки.
Хлебные поля натужно отяжелели спелым колосом. На подхват их идут комбайны, и враз заработали молотилки, веялки — косьба началась. Запылил раскрошенный колос, поднялись вспугнутые жаворонки, уже пропавшие с глаз. Проходит молодость лета, незаметно наступает умеренное предосенье.