Другой приятель подался в «шестерки» к какому-то то ли уголовному авторитету, то ли бизнесмену, кто их разберет. Накачал мускулы не хуже, чем у Ван Дамма, носил при себе армейский нож и два пистолета – один в кобуре, другой – в портфеле из крокодиловой кожи. Портфель шел ему как корове седло, но это был подарок босса, священный артефакт, фетиш и доказательство принадлежности к миру, в котором за считанные месяцы можно было вскарабкаться на местечковый олимп. Забегая вперед – приятель тот сумел вскарабкаться лишь в лодку Харона. Погиб в перестрелке спустя полгода после нашей последней встречи. Тот портфель из крокодиловой кожи положили в его гроб.
Я чувствовал себя одиноким, не понимающим и непонятым.
Два года назад в военкомат меня провожал двоюродный брат – он был старше меня почти на двадцать лет, – и был прощальный вечер с советским шампанским, сентиментальными бардовскими песнями под гитару и мечтами: вот отслужу, потом в институт, потом инженером в НИИ, дачу продадим, вместо нее купим домик на далеком крымском мысе Тарханкут, заведем лодку, удочки и кавказскую овчарку. А потом у брата нашли онкологию – запущенная опухоль, мгновенная деградация из спортивного крепкого моложавого мужчины в дряхлого испуганного старика. Я брал увольнительную, чтобы приехать на его похороны и даже не узнал его в гробу. Худое чужое лицо, темное и страшное.
И вот я вернулся в «большой мир» и вдруг почувствовал себя ребенком, потерявшимся в магазине. Такая беспомощность и отчаяние. Мне было стыдно и противно от этого самоощущения, хотелось как можно скорее вновь нащупать ногами твердь.
Я был неприкаянным и слабым, как бумажный кораблик, брошенный мальчишкой в набирающий мощь мартовский ручей. И все, что я мог сделать – просто быть в потоке.
У меня появилась девушка. Татьяна.
Она была красивая и странная. Впрочем, в начале девяностых вокруг было много странных людей – такой вот культ непохожести на остальных. В этом желании выделиться тоже была своеобразная штампованность. Но моя Татьяна была действительно самобытна – она не пыталась подражать ни доморощенным хиппи и панкам, ни гуманоидным персонажам из вошедших в моду андеграундных журналов, никому. Ей было двадцать лет, но лицо ее сохранило детские очертания – посторонние порой не давали ей больше двенадцати. При этом ее волосы были абсолютно седые – даже у глубоких стариков нечасто встречается такая безупречная полярная седина, без единого вкрапления пепла. Она была похожа не на живого человека, а на серьезную и немного зловещую куклу из фильма ужасов. Мы познакомились на выставке – в наш город приехала столичная художница, глубокая старуха, которая рисовала только глаза. На каждой картине – одни только глаза. Детские, в которых наивное предвкушение вечности. Юные – в которых дерзость иллюзорного владения всем миром. Старческие, слезящиеся и печальные. И под каждой картиной – небольшая история.
«Это глаза человека, который умер через две недели после того, как я закончила картину. Он тяжело болел, знал, что уходит и был к этому готов. Пока я его рисовала, он рассказывал о том, как готовится к путешествию. Поначалу мне было жутковато это слушать – я сама чувствовала себя будущим мертвецом в фазе отрицания неизбежности. Но он научил меня относиться к смерти как к дороге и приключению. Он собирался в Смерть как романтичный сталкер собирается на поиски золотого Паитити. Он читал мне Тибетскую и Египетскую книги мертвых и, честно говоря, больше был похож на экскурсовода, а не на туриста. Как будто бы та сторона уже немного ему принадлежала».
«Это глаза известной балерины, которая нашла время для позирования, потому что восстанавливалась после тяжелой травмы. Я работала с ней четыре раза по восемь часов. Все это время она рассказывала о своей главной сопернице. Они учились вместе с пяти лет. Общее отсутствие детства. Только станок, диета, деформированные ступни, никаких мелких радостей жизни. А потом – один и тот же театр и лютая, волчья конкуренция. В детстве были подругами, а потом жизнь заставила каждую целиться в горло другой. Моя балерина была более удачливой. Ей доставались все главные партии. И вдруг такое. Теперь танцует ее подруга, а она даже на репетицию не может пойти, потому что плачет от обиды. Она и во время позирования постоянно плакала. Возможно, вы это видите на картине, хотя я старалась ловить моменты, когда глаза ее были ясны».
«Это глаза молодого парня, вернувшегося с войны. Афганистан. Я знала его всю жизнь, сынок моих соседей. Уговорила его позировать сразу же, как только приехал, пока отражение войны не испарилось из его глаз. Но зря торопилась. С тех пор прошло достаточно времени, а глаза у него такие же».
Глаза были такие реалистичные, живые, что довольно скоро, бродя между картин, я поймал не очень комфортное ощущение – будто бы подглядываю за тем, что знать мне не должно. Поймал себя на том, что деликатно отвожу взгляд. И другие посетители топтались вокруг какие-то притихшие. Хотя в нашем небольшом городке было не так уж много ценителей искусства, особенно современного, концептуального.
И вот там, возле одной из картин, я и увидел Татьяну. Она сама выглядела как произведение искусства – инфантильный сарафан в горошек, стоптанные сандалии, розовый румянец и эти седые волосы, раскиданные по хрупким плечам. Я не мог не подойти к ней. И она спиной почувствовала мое приближение и не оборачиваясь, сказала:
– Я себя чувствую как в стриптиз-клубе. У вас нет такого ощущения?
– Хм…
– Моя бывшая одноклассница танцует стриптиз. Однажды она пригласила меня посмотреть. Я ушла после третьего номера. У меня было ощущение, что краду чужое. Эти девочки как на блюдечке подавали свою наготу. У одной был синячок на колене. Приложилась где-то, торопилась выйти на сцену и тональником не замазала. А у другой – очень красивой – шрам от кесарева. Она играла Шехерезаду. Танец семи покрывал. Единственная профессиональная танцовщица в клубе. Шрамик незаметный совсем, белый и тоненький. У нее был хороший врач. Но я разглядела и в ту же секунду придумала для этой Шехерезады целую историю. Как у нее был жених-миллионер, который уехал на своей яхте с алыми парусами, как только узнал, что скоро станет отцом. И как она теперь крутится и не высыпается. В общем, я ушла. Хотя это было очень красиво. Но мое воображение мешает мне насладиться поверхностной красотой… А здесь еще хуже.
Все это она проговорила, даже не обернувшись, не посмотрев на то, кто же ее внезапный собеседник.
– Я давно заметил, что люди боятся смотреть друг другу в глаза. Вежливым считается короткий взгляд. Нельзя удерживать внимание на глазах – это воспринимают как агрессию.
– Вот именно! Хотите, покажу вам мои глаза?
– Ну давайте.
– Как вас зовут?
– Артем!
– Меня – Таня.
Вот так странно и забавно и начался наш роман. Мы ушли с выставки, купили в ларьке дрянной польский растворимый кофе в пластиковых стаканчиках и заветренную шоколадку, отправились в ближайший сквер, сели на лавочку и просто смотрели друг другу в глаза. Молча. Счет времени был утерян. Это был опыт истинной близости – как будто бы общались не мы сами, а что-то светлое, надчеловеческое и вечное, что есть внутри у каждого. Я бы даже сказал, что беседовали наши души, если бы это не звучало так пошло и пафосно.
С того вечера мы были не разлей вода, дружба быстро обратилась в нечто, напоминающее любовь. Да, наверное, я Татьяну полюбил. Хотя никогда не видел ее в своем будущем. Не видел ее той, с кем я буду жить долго и счастливо и умру в один день. Она была совсем не об этом. Ее притягательность была в том числе и в обреченности, витавшей и над ней самой, и над всеми отношениями, в которые она вступала.
Как рассказала мне сама Таня, поседела она в шестнадцать лет, когда погиб ее младший брат. Странно погиб – ушел в лес, не то за грибами, не то просто погулять, и не вернулся, а спустя несколько дней кто-то заметил, что дворовая собака несет по двору человеческую ногу, обутую в испачканный кровью кроссовок. Об этом даже в прессе писали, и фотографии были опубликованы – Таня их увидела и сразу же узнала обувь брата. Конечно, была эпопея с милицией, поисками тела, только вот без толку все – брата как будто бы растворил лес. Как серная кислота.