В суждениях Чернышевского и Добролюбова этого времени, в частности о «Горе от ума», многое обусловливалось их борьбой против либерально-дворянской идеологии, и в этой борьбе они порою впадали в преувеличения и даже несправедливости.
Аполлон Григорьев к оценке «Горя от ума» совершенно не прилагал мерки эстетической, а судил о нем только с социально-этической и общественно-исторической точки зрения. О «Горе от ума» критик писал в статье «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина» («Русское слово», 1859, № 2); то же самое с некоторыми дополнениями и переделками он перепечатал в статье по поводу издания «Горя от ума» 1862 г. — «По поводу нового издания старой вещи» («Время», 1862, август), где стремился доказать, что: 1) «комедия Грибоедова есть единственное произведение, представляющее сферу нашего так называемого светского быта» и 2) «Чацкий до сих пор единственное героическое лицо нашей литературы». В других писателях, бравшихся за изображение большого света, Григорьев видит или пристрастно-сочувственное к нему отношение, или желчное раздражение. — «…Один только художник сумел удержаться на высоте созерцания — Грибоедов», совершенно свободный от болезни, которую Григорьев называет «болезнью морального лакейства», от которой, по мнению критика, не был свободен даже Лермонтов. «Грибоедов казнит невежество и хамство, но казнит их не во имя comme il faut’ного условного идеала, а во имя высших законов христианского и человечески-народного взгляда. <…> Вся комедия есть комедия о хамстве, к которому равнодушного или даже несколько более спокойного отношения незаконно и требовать от такой возвышенной натуры, какова натура Чацкого». Возражая на мнение, будто светский человек не позволит себе говорить в обществе того, что говорит Чацкий, и не будет спорить с Фамусовыми и Молчалиными, Григорьев утверждает, что он вовсе не «светский человек», а честная и деятельная натура борца, «которая никакой лжи не спустит, — вот и все». Притом Фамусов для него воспоминание детства, а Софью, в которой, действительно, есть хорошие нравственные задатки, подавленные низкой средой, он любит.
Характеристику Чацкого А. Григорьев дополняет еще одной чертой: «Чацкий, кроме общего своего героического значения, имеет еще значение историческое. Он — порождение первой четверти русского XIX столетия, прямой сын и наследник Новиковых и Радищевых, товарищ людей „вечной памяти двенадцатого года“, могущественная, еще глубоко верующая в себя и потому упрямая сила, готовая погибнуть в столкновении с средою, погибнуть хоть бы из-за того, чтобы оставить по себе „страницу в истории“…» Чацкого, как лицо героическое, критик сопоставляет с «падшими борцами», которым Пушкин писал: «Бог помочь вам, друзья мои!», «отыскивая их сердцем всюду, даже в мрачных пропастях земли».243 Это сближение Чацкого с декабристами впервые сделано в русской литературе А. Григорьевым. В своих рукописях на нем резко настаивал Достоевский, а в наше время оно может быть подтверждено многими данными.
А. И. Герцен еще в ранней юности испытал сильное воздействие «Горя от ума». Об этом он упоминал в «Записках одного молодого человека» («Отечественные записки», 1840, № 12) и подробнее рассказал в «Письмах к будущему другу» («Колокол», 1864, л. 186). Здесь воспоминание о «Горе от ума» связывается с впечатлениями декабризма. В том же 1864 г. Герцен издал на французском языке брошюру о русской литературе, где говорится, что комедия Грибоедова своим смехом «связала самую блестящую эпоху тогдашней России, эпоху надежд и духовной юности, с темными и безмолвными временами Николая. Чтоб верно оценить значение и влияние произведения Грибоедова в России, — писал далее Герцен, — нужно перенестись в те времена, когда первое представление „Свадьбы Фигаро“ имело во Франции значение государственного переворота. Комедию Грибоедова читали, заучивали наизусть и переписывали во всех уголках России, прежде, чем она появилась на сцене, прежде цензурного imprimatur (дозволения печатать. — Н. П.). Николай разрешил постановку этой пьесы, чтоб лишить ее привлекательности запрещенного плода, и дал свое согласие на выпуск урезанного ее издания, чтобы воспрепятствовать распространению списков. И опять-таки содержанием пьесы является vacuum horrendum (наводящая ужас пустота. — Н. П.) высшего русского общества, в особенности московского. <…> Грибоедов, родившийся в 1795 году, принадлежал к этой же среде и не имел нужды оставлять отчий дом, чтобы увидеть собственными глазами „призраки сановников в отставке“, прикрывавших орденами и звездами целые бездны бездарности, невежества, тщеславия, угодливости, надменности, низости и даже легкомыслия; и вокруг этих покойников, „которых забыли похоронить“, — целый мир приживальщиков, интриганов, тунеядцев, влачащих существование, заполненное формальностями, этикетом и лишенное всяких общих интересов. <…> Образ Чацкого, печального, неприкаянного в своей иронии, трепещущего от негодования и преданного мечтательному идеалу, появляется в последний момент царствования Александра I, накануне восстания на Исаакиевской площади: это декабрист, это человек, который завершает эпоху Петра I и силится разглядеть, по крайней мере на горизонте, обетованную землю… которой он не увидит. Его выслушивают молча, так как общество, к которому он обращается, принимает его за сумасшедшего — за буйного сумасшедшего — и за его спиной насмехается над ним».244 Здесь для своих западных читателей Герцен указал только политическое значение образа Чацкого, минуя все другие стороны комедии.
Характеристику Чацкого как декабриста, революционера, «в озлобленной, желчевой мысли» которого «слышится здоровый порыв к делу», дал Герцен в статье «Еще раз Базаров» (1868): «…он чувствует, чем недоволен, он головой бьет в каменную стену общественных предрассудков и пробует, крепки ли казенные решетки. <…> У него была та беспокойная неугомонность, которая не может выносить диссонанса с окружающим и должна или сломить его, или сломиться. Это — то брожение, в силу которого невозможна плесень на текущей, но замедленной волне ее».245 Интересна мысль Герцена о возможности его союза с Чацким, если бы тот «пережил первое поколение, шедшее за 14 декабрем в страхе и трепете, сплюснутое террором, выросшее пониженное, задавленное, — через них протянул бы горячую руку нам. С нами Чацкий возвращался на свою почву».246
Н. П. Огарев характеризовал «Горе от ума» в предисловии к составленному им сборнику «Русская потаенная литература XIX столетия» (1861). «Горе от ума» представлено здесь могучим произведением, «совершенно самобытным», а Чацкий — деятельным героем, противопоставленным «лишним людям». Полемизируя с предшествующей ему критикой, Огарев писал: «Критика как-то решила, что Чацкий не живое лицо, а ходячая сатира, отвлеченное, враждебное понимание современного общества, или образ мыслей самого Грибоедова. Мы не можем понять, как критика из метафизической эстетики дошла до заключения, что живое лицо может любить, сморкаться, говорить интимные вещи или обыденные пошлости, но не может иметь гражданского образа мыслей». Н. П. Огарев расценил Чацкого не только как «живое» лицо, но и как «самый рельефный образ в целой комедии».247
Как бы отвечая на указания многих критиков относительно бесплодности красноречия Чацкого перед совсем не стоившими того людьми, Огарев писал: «…Вспоминая, как в то время члены тайного общества и люди одинакового с ними убеждения говорили свои мысли вслух везде и при всех, дело становится более чем возможным — оно исторически верно. Энтузиазм во все эпохи и у всех народов не любил утаивать своих убеждений, и едва ли нам можно возразить, что Чацкий не принадлежит к тайному обществу и не стоит в рядах энтузиастов…»248
Д. И. Писарев не посвятил «Горю от ума» отдельной статьи. Наиболее отчетливо о Грибоедове и его пьесе он высказался в статье «Пушкин и Белинский» («Русское слово», 1865, апрель, июнь), где причисляет «Горе от ума» к «величайшим произведениям нашей литературы». По заявлению критика, Грибоедов проявил себя в «Горе от ума» «замечательным мыслителем», нарисовав «историческую картину», сосредоточившую в себе «весь смысл» эпохи. «Грибоедов в своем анализе русской жизни дошел до такой крайней границы, дальше которой поэт не может идти, не переставая быть поэтом и не превращаясь в ученого исследователя». Чацкого (вместе с Бельтовым и Рудиным) критик причислил к тому разряду литературных героев, которые страдают „от того, что вопросы, давно решенные в их уме, еще не могут быть даже поставлены в действительной жизни“. Писарев объявил о „кровном родстве“ „новейших реалистов“ с этим литературным типом: „без них не могло бы быть и нас“».249