— Что очевидно? Что ее отец не любил войну? Что он скучал по маленькой дочери?
Вдалеке вспыхивает молния. Гром скорее чувствуется, чем слышится.
— Эти письма были процессом духовного саморазрушения [autolysis] твоего деда. Не просто записи о его перерождении, но и средство перерождения. Каким-то образом твоя мама услышала о духовном саморазрушении — она использовала это понятие в своем письме, — нашла меня, спросила, и я ответил ей — да, ее отец проходил через тот же процесс, что описан в «Прескверной штуке». Процесс принял форму писем, адресованных маленькой дочери, но на самом деле там описывалось, как он разрушал собственное эго.
Она смотрит на меня тем же тысячемильным взглядом, который я заприметил еще много лет назад. Я жду.
— Ты имеешь в виду, что мой дед был, ну, просветленным? Как ты?
— Зависит от того, как долго он прожил после того письма, что я видел, но я бы сказал да, он, вероятно, полностью завершил начальный процесс. Повысился в звании, в некотором роде.
— Я имею в виду — просветленный просветленный? В твоем смысле этого слова? Вроде как пробудившийся ото сна? Осознавший Истину и все такое?
— Да, с учетом того, что это на самом деле не имеет отношения к духовности. Это естественный жизненный процесс, и однажды начавшись, он не останавливается.
— Но почему? Из-за войны?
— Определенно это один из факторов. Экстремальные обстоятельства благоприятны для пробуждения. Война была чем-то вроде реальности в концентрированном виде, намного более интенсивной, чем, скажем, сидение в ашраме или вроде того.
— А какие там еще были факторы?
— Понятия не имею. О боже, это уже слишком.
Она пьет свое вино и садится. Она садится и снова встает. Она садится, положив руки на бедра, словно собирается наброситься на меня с бранью, потом опять начинает шагать. На ее фоне даже наша буря уже не так заметна.
— По большей части письма были очень бурными и явно не предназначались для ребенка, — продолжаю я, — и все же это действительно были письма к дочери. Похоже, что это была его реакция на ряд все более мощных откровений, которые снисходили на него слишком быстро, чтобы с ними справиться, и он был вынужден обратиться к их записыванию. Возможно, письма служили не только для размышлений, но и для переваривания вулканирующих эмоций. Может, он взрывался, чтобы выразить то, через что проходил, но не мог поделиться этим с однополчанами, и поэтому записывал то, что изливалось из него, едва скрывая это под видом писем к маленькой дочке.
— Но почему? Зачем скрывать это все? Почему просто не писать дневник?
— Процесс духовного саморазрушения, использование письма, чтобы сосредоточить и усилить силу нашего разума, чтобы переварить все более мощные и сложные эмоции, естественным образом усовершенствуется, если намеренно выполняется для кого-то определенного, но этот кто-то необязательно должен на самом деле это читать или отвечать. Наоборот, так даже лучше. Я делал это, словно писал книгу для воображаемых читателей. Я написал больше десятка черновиков и сжег их все. Мелвилл писал это как книгу с одним большим запутанным черновиком. Некоторые люди адресовались ко мне. Ребенок — настоящий или воображаемый, невидимый друг, идеализируемый наставник, кто-то из прошлого: это помогает почувствовать, что ты на самом деле чему-то учишь и чем-то делишься, и тогда процесс работает намного лучше, чем если бы я просто делал это для себя. Когда ты погружаешься в это, то чувствуешь, что так и должно быть.
— А этот опыт, у деда, был похож на твой? Не такой, как у меня?
— Да, опыт твоего деда был очень усилен обстоятельствами. Возможно, он пережил бурное пробуждение еще до того, как стал писать. Письмо было его попыткой найти смысл по ходу развертывания процесса.
— Звучит так, будто он был его жертвой.
— Так всегда и бывает.
Ее расхаживание противоречит тихому вечеру, огню и вину. Думали, будет буря, а она упорно не приходит. Если бы я мог сделать заставку, как на экране компьютера, то это была бы драма: цифровой Просперо, призывающий бурю.
— Так это просто совпадение, что я прошла через эту свою штуку и появился ты, а теперь мой дед, которого я никогда не видела, — и он каким-то образом… Нет,правда? Это все одно большое совпадение?
— Я не случайность, как ты предполагаешь, я не кто-то незакономерный или неправдоподобный. Я, скорее, паттерн.
— В смысле?
— Для меня, с моей перспективы, все является совпадением, все течет вместе. Это гармония, энергетическое равновесие, паттерн.
— Хорошо, хорошо, и это касается всего? Бог ты мой, а еще что есть?
— Присядь, пожалуйста.
— Что?
— Может, тебе будет удобнее присесть? — говорю я.
Она снова упирается в меня своим взглядом и не садится. Я все равно продолжаю.
— Ладно, у меня действительно слабая память, как мышца, которая больше не используется. Моя еще та память, как ты ее назвала, из тех времен, когда я был ребенком, и тогда она не была настолько странной. Поэзия теснит музыку в моей голове, и я оставляю ее. В основном, когда я был молод, но и позже тоже, как в последнем письме твоего деда, которое я запомнил, наверное, потому, что оно не было частью процесса, это было прощание с кем-то очень важным для него, в его мыслях, в его самые тяжелые времена.
Теперь она села.
— Ты помнишь его последнее письмо?
— Сделал копию. Я носил его с собой и прочитал всего один раз. Оно застряло у меня в голове.
— По-английски или по-испански?
— По-испански. Я не помню точно, но основной смысл ясен. Думаю, он знал, что достиг конца процесса и в принципе понял, что покончил со своей жизнью. Такое у меня ощущение.
— Хорошо. Боже. Можешь его мне пересказать?
— Возможно, что-то забылось или изменилось со временем, но я могу попытаться.
Я пробегаю по своим мыслям, чтобы убедиться, что оно на месте. Откидываюсь, закрываю глаза и читаю по своей странной памяти, а она переводит с помощью своего посредственного испанского.
— Querida Izzie, — говорю я.
— Моя дорогая маленькая Изабель, — вторит она.
— Ma temo que esta debe ser la ъltima carta que te escriba.
— Боюсь, что письмо, которое я тебе пишу, последнее.
— Has sido para mн fuente de gran felicidad en vida y de gran tristeza ahora que tengo que dejarla.
— Ты была в моей жизни источником огромного счастья, а теперь великой печали, потому что я должен уйти.
— Te ruego no te etristezcas por mн, sino que atesores mi recuerdo y pienses en mн en los momentos tranquilos.
— Я прошу тебя не печалиться обо мне, но помнить меня и думать обо мне в самые безмятежные твои минуты.
— He cambiado y ahora soy distino a la ъltima vez que te besй las mejillas y la frente.
— Я изменился и теперь уже не тот, что был в последний раз, когда я целовал твои щечки и лобик.
— Ojalб pudiera decir que he ganado algo de sabiduria para poder dejarte en herencia, pero soy menos sabio ahora de lo que lo he sido nunca.
— Жаль, нельзя сказать, что мне удалось достичь какой-нибудь мудрости, чтобы оставить ее тебе в наследство, но я теперь менее мудр, чем был когда-либо.
— Vive tu vida, бngel mнo, sй valiente y feliz y recuerda reнr y bailar y confiar siempre en tu corazуn.
— Живи своей жизнью, мой ангел, будь храброй и счастливой, не забывай смеяться и танцевать и всегда доверяй своему сердцу.
— Algъn dнa tendrбs un bebй y entonces conocerбs la alegrнa que trajiste a mi corazуn.
— Однажды у тебя родится ребенок, и ты познаешь радость, которую подарила моему сердцу.
— Adiуs, mi hija querida. Tu padre que te quiere.
— Прощай, мое дорогое дитя. Любящий тебя отец.
^ ^ ^
Лиза сидит несколько мгновений, перед тем как вскочить и уйти в дом. Вот и буря, на несколько минут задержавшая свою реплику. Я повторяю про себя испанский текст, словно песню.