Результатом этого открытия был громадный рост престижа исторической мысли. До сих пор отношение между исторической и научной мыслью, т. е. учением об истории и учением о природе, было антагонистическим. История притязала на изучение предмета, по самой своей сути прогрессивно развивающегося, естественная наука — на изучение статического по своему существу предмета. Вместе с Дарвином эта научная точка зрения капитулирует перед исторической, и обе солидаризируются в подходе к своим предметам как предметам, находящимся в состоянии прогрессивного развития. Термин «эволюция» мог теперь использоваться в качестве родового, охватывающего как исторический прогресс, так и прогресс в природе. Победа идеи эволюции в научных кругах означала, что позитивистское сведение истории к природе было смягчено частичным сведением природы к истории.
Это rapprochement таило в себе и свои опасности. В нем содержалась тенденция включать в естественнонаучные теории вредный постулат, по которому естественная эволюция автоматически обеспечивает прогресс, создавая по своим законам все более и более совершенные формы жизни; оно могло повредить и истории, вводя постулат, что исторический прогресс зависит от так называемых законов природы и что методы естествознания, принявшего новую эволюционную форму, вполне приемлемы для исследования исторических процессов. Такое искажение истории было предотвращено только благодаря тому, что к этому времени исторический метод утвердился гораздо прочнее и стал значительно более определенным, систематичным и полнее осознал себя, чем полстолетия назад.
Историки начала и середины девятнадцатого столетия разработали новый метод изучения источников — метод филологической критики. Он в сущности включал в себя две операции: во-первых, анализ источников (которые все еще оставались литературными или повествовательными), разложение их на составные части, выявление в них более ранних и более поздних элементов, позволяющее историку различать более или менее достоверное в них; во-вторых, имманентная критика даже наиболее достоверных их частей, показывающая, как точка зрения автора повлияла на его изложение фактов, что позволяло историку учесть возникшие при этом искажения. Классический пример этого метода — анализ сочинения Ливия, сделанный Нибуром{16}, который доказал, что большая часть того, что обычно принимали за раннюю историю Рима, на самом деле является патриотической выдумкой, относящейся к значительно более позднему периоду; самые же ранние пласты римской истории у Ливия, по Нибуру, — не изложение истинных фактов, а нечто, аналогичное балладной литературе, национальному эпосу (используя его выражение) древнеримского народа. За этим эпосом Нибур обнаружил исторически реальный ранний Рим, представлявший собой общество крестьян-фермеров. Мне нет необходимости прослеживать историю этого метода, восходящего через Гердера к Вико. Важно только отметить, что к середине девятнадцатого века он стал прочным достоянием всех серьезных историков, по крайней мере в Германии.
Владея же этим методом, историки знали, как выполнять собственную работу по своим методикам, и не подвергались серьезной опасности, что их уведут в сторону попытки отождествить исторический метод с естественнонаучным. Из Германии новый метод распространился постепенно во Франции и Англии, и куда бы он ни проникал, он приучал историков к тому, что перед ними — задачи особого рода, для решения которых позитивизм не мог предложить ничего полезного. Их дело, говорили они, состоит в том, чтобы с помощью критического метода установить факты, а приглашение позитивистов поскорее перейти к предполагаемой второй стадии исследовательской работы, к открытию общих законов, они отвергали. Поэтому притязания контовской социологии были спокойно отставлены в сторону наиболее способными и добросовестными историками, которые сочли вполне достаточным для себя открывать и устанавливать факты сами по себе, факты, если употреблять знаменитые слова Ранке, wie es eigentlich gewesen[59]. История как познание индивидуальных фактов постепенно отделилась, став автономной областью исследований, от науки как познания общих законов.
Но хотя растущая автономия исторической мысли и дала ей возможность сопротивляться экстремальным формам позитивистской философии, последняя тем не менее глубоко повлияла на нее. Как я уже указывал выше, историография девятнадцатого столетия принимала первую часть позитивистской программы, накопление фактов, даже если и отвергала ее вторую часть — открытие законов. Но она все еще понимала факты позитивистским образом, т. е. как изолированные, или атомарные. Это привело историков к тому, что в своем обращении с фактами они приняли два методологических правила: 1. Каждый факт следует рассматривать как объект, который может быть познан отдельным познавательным актом или в процессе исследования; тем самым общее поле исторического знания делилось на бесконечно большую совокупность мелких фактов, каждый из которых подлежал отдельному рассмотрению. 2. Каждый факт считался не только независимым от всех остальных, но и независимым от познающего, так что все субъективные элементы (как их называли), привносимые точкой зрения историка, должны были быть уничтожены. Историк не должен давать оценки фактов, его дело — сказать, каковы они были.
Оба этих методологических правила имеют известную ценность. Первое учит историков быть внимательными и точными в отношении деталей предмета их исследования. Второе учит их избегать окрашивания предмета их исследования в цвета своих собственных эмоциональных реакций. Но в принципе оба правила были порочны. Королларием{17} первого было утверждение, что правомерным предметом исторического исследования может быть либо какая-нибудь микроскопическая проблема, либо же нечто, что может рассматриваться как совокупность микроскопических проблем. Так, Моммзен, этот величайший историк позитивистской эры, оказался в состоянии составить корпус надписей или учебник римского конституционного права, проявив при этом почти невероятную точность. Он смог показать, как, используя его корпус и обрабатывая, например, военные эпитафии статистически, мы можем установить, где набирались легионы в различные периоды римской истории. Но его попытки создать историю Рима прервались на том самом месте, где его собственный вклад в римскую историю начинал становиться значительным. Он посвятил всю свою жизнь изучению Римской империи, а его «История Рима» кончается битвой при Акциуме{18}. Наследство позитивизма в современной историографии, если брать фактографическую сторону, состоит поэтому в комбинации беспрецедентного мастерства в решении маломасштабных проблем с беспрецедентной беспомощностью в решении проблем крупномасштабных.
Второе правило, запрещавшее историкам оценивать факты, имело не менее пагубные последствия. Оно не только мешало им правильно решать такие вопросы, как: «Была ли та или иная политика мудрой?», «Была ли та или иная экономическая система здоровой?», «Было ли то или иное движение в науке, искусстве или религии прогрессивным, и если да, то почему?». Оно также мешало им соглашаться или отвергать оценки, высказанные в прошлом современниками тех или иных исторических событий и институтов. Например, историки могли пересказать все факты о культе императора в Риме, но ввиду того, что они не позволяли себе делать какие бы то ни было выводы о его ценности или значении как религиозной и духовной силы, они не могли понять что испытывали люди, практиковавшие этот культ. Что древние думали о рабстве? Каково было отношение рядовых членов средневекового общества к церкви с ее системой верований и учений? В какой мере такие движения, как рост национализма, были вызваны народными эмоциями, экономическими силами, сознательной политикой? Вопросы такого рода, бывшие для историков эпохи романтизма предметом методических исследований, запрещались позитивистской методологией как неправомерные. Отказ оценивать факты привел к тому, что история стала только историей внешних событий, а не историей мысли, из которой выросли эти события. Вот почему позитивистская историография вновь увязла в старой ошибке отождествления истории с политической историей (например, Ранке и в еще большей мере Фримен{19}) и игнорировала историю искусства, религии и науки и т. д., потому что была не в состоянии справиться с нею. Например, история философии в течение всего этого периода никем не исследовалась столь плодотворно, как Гегелем. Возникла даже теория (кажущаяся просто смешной историку-романтику или же нам сейчас), согласно которой философия или искусство, собственно говоря, вообще не имеют никакой истории.