Но дальше пошло все без заминок. Выступление Бичуева, которое начиналось со слов «Перед вами делец от науки», было выслушано в гробовом молчании. Члены Ученого совета оцепенели, секретарь вытянул шею с таким напряжением, как будто собирался захлопать белыми крыльями и с клекотом взмыть под потолок, и только старичок с лиловым лицом и слуховым аппаратом, приглашенный из Академии наук, невозмутимо и добродушно кивал на протяжении этой блистательной речи.
Бичуев говорил высоким пронзительным голосом, весь содрогаясь от напряжения, и то и дело бил себя в грудь, что в сценарии не значилось, но весь текст прошел без единой помарки. Когда же Бичуев произнес заключительные слова («Гнать таких из науки, а не присуждать степеней, дорогие товарищи!»), зал еще минуту молчал, а потом разразились аплодисменты.
Первым захлопал Конрад Д. Коркин.
— Браво, коллега! — произнес он негромко и встал.
Тут все вскочили с мест и принялись кричать и хлопать в ладоши. Под этот шум Конрад Дмитриевич подошел к трибуне (Бичуев, дернувшись, вышел к нему навстречу, пиджак его на спине промок от пота насквозь), и они обнялись под ликующие вопли оппонентов и приглашенных.
— Блестяще!
— Потрясающая смелость!
— Браво, Бичуев, браво!
Громче всех кричал и бесновался Анисин. Он же первый сорвался с места, подбежал к соискателю и кинулся ему на шею.
— Милый вы мой, дорогой вы мой! — вопил он, дрыгая в воздухе ногами. — Уважаю! Не ожидал! Уважаю! Не ожидал!
И началась вакханалия. Все сочли своим долгом обступить изнемогшего Бичуева, обласкать его, осыпать комплиментами, как будто он не зарубил свою диссертацию, а блистательно защитился. Растерянный Бичуев вертелся в центре толпы, отвечал на рукопожатия, вздрагивал от хлопков по спине и повторял срывающимся голосом:
— Благодарю, друзья мои! Благодарю!
Но подлинный триумф начался тогда, когда гость из Академии наук, бережно придерживая свой слуховой аппарат, подшаркал к Бичуеву (толпа почтительно перед ним расступилась) и, пожав ему руку, произнес:
— Поздравляю, коллега.
Я обернулся — Фарафонова уже не было в зале. Виновник этого торжества скромно удалился, предоставив мне полную возможность наслаждаться происходящим.
Однако я заметил, что Бичуев справился с собой, приосанился и изъявил желание говорить еще. Его желание было немедленно удовлетворено. Все расселись по местам, соискатель пригладил лысину и поднялся на кафедру. Я занервничал: похоже было, что Фарафонов удалился слишком рано.
Но Бичуев оказался на высоте. Дождавшись молчания, он произнес только одну фразу:
— Я не мог поступить иначе!
И собрал еще больший урожай аплодисментов. Из зала его вынесли на руках.
30
Итак, третий пункт моей программы был выполнен, и выполнен с блеском. Но последствий этого я предугадать не сумел. Тихий вежливый Бичуев разительно переменился. Мало того, что он стал самой популярной фигурой в нашем институте, звездой первой величины, горячо уважаемым человеком. Бичуев быстро оценил преимущества своего нового положения: вместо автора никому не нужного труда он стал принципиальным борцом за чистоту научной мысли. И к чести его надо сказать, что он сумел в (рекордно короткий срок войти в новую роль. «Бичуев не остановится, Бичуева не купить!» Даже походка его изменилась. Раньше он семенил по институтским коридорам, угодливо кланяясь всем и каждому, хихиканьем отвечал на насмешки и шуточки: теперь же он твердо и решительно вышагивал по своим суровым делам, здороваясь за руку только с избранными, всем прочим отвечая лишь сдержанным кивком. И разговор его стал короток и отрывист. Теперь Бичуев считал своим долгом резать всем правду в глаза. Мне, например, он сказал:
— Не забывай, что тебя простили. У тебя испытательный срок.
Забавно, что в лице Анисина Бичуев обрел себе надежного друга. Теперь они ходили по институту не иначе как обнявшись и, склонив друг к другу свои разнородные головы (одну чернявую и кудрявую, другую лысую и седую), вполголоса рассуждали о генетических тонкостях. Бичуев стал яростным популяризатором бредовой идеи Анисина, не претендуя ни на какую выгоду.
— Я не соавтор, я всего лишь агент научной мысли!
По чьей-то инициативе сообщение о беспрецедентном заседании Ученого совета стало достоянием прессы. Корреспондент областной газеты умолял Бичуева дать ему текст выступления, но Бичуев сухо ответил, что он не сторонник дешевых сенсаций, что популярности он не искал, да и выступать привык без бумажки. Последнее было чистейшей правдой, потому что бумажку мы с Фарафоновым уничтожили. Но, к сожалению, стенографистка успела-таки зафиксировать текст, и через неделю он появился в газете с восторженными комментариями под заголовком «Смелость ученого».
31
Короче, ситуация стремительно развивалась — причем в совершенно неожиданном направлении. Дошло до того, что с санкции Конрада Дмитриевича Бичуев уже представлял институт на международном симпозиуме, а содокладчиком был Анисин, выступление которого явилось, по выражению газет, «праздником научной мысли». Надо было что-то срочно предпринять. Но что? Вернуть к жизни Конрада Д. Коркина не представлялось возможным: после бичуевской защиты он удалился от дел и, по слухам, то ли уехал лечиться, то ли просто никого не принимал на дому. Мне пришла в голову идея массового воздействия (скажем, на тот же симпозиум). Было бы очень эффектно, если бы все участники этого научного форума начали дружно скандировать: «Лапшин! Лапшин!»
Но Фарафонов деликатно напомнил мне, что такая задача ему не по плечу: над аудиторией он не властен.
— А кстати, Володя, — спросил он. — Сколько пунктов нам еще осталось выполнить?
Этого я и сам еще в точности не знал, а потому сказал уклончиво, что самое главное у нас еще впереди.
— Жаль, — промолвил Фарафонов со вздохом. — Жаль, а то я уж начал подумывать о заслуженном отдыхе.
— Какой такой еще отдых? — сердито спросил я.
И Фарафонов задумчиво ответил в том смысле, что генеральной цели достигнуть, как видно, непросто, и хочется ему забыть о своем богом проклятом даре, найти себе надежную бабенку и зажить попросту, как все люди.
Я понимал его прекрасно: как и все уголовники с прошлым, Юра страдал тоской по простому патриархальному быту. Тут сказывалось, видимо, и влияние Марфиньки — маленькой мещаночки с мизерными запросами. Меня это мало волновало, поскольку Фарафонов был у меня в руках: я один знал о том, что имелось на совести у этого человека. И все же с такими настроениями Фарафонов не годился для ответственных дел. Пришлось напомнить ему о духе и букве нашего соглашения, на которое он, черт побери, сам напросился.
— Да я не возражаю, — вяло сказал Фарафонов. — Скучно только чего-то. Два месяца прошло, а конца не видать.
— Конечной цели, Юра, — ответил я ему, — конечной цели у науки нет и быть не может. Познание — это процесс. Мы с вами лишь устраняем препятствия на пути движения научной мысли.
— Чьей мысли-то? — полюбопытствовал Фарафонов.
— Коллективной, разумеется, — ответил я хладнокровно. — А в чем, собственно, дело? Через месяц вы будете свободны, как птица. Или вы чем-нибудь недовольны?
— Да мне-то что, — уклончиво сказал Фарафонов. — Перспективы не вижу. Вот не вижу — и все.
— А вам, Юрий Андреевич, ее видеть и необязательно. Достаточно того, что я ее вижу.
32
А тучи над моей головой все сгущались, и вскоре упали первые капли дождя. Меня вызвал к себе Бичуев (не встретил в коридоре, как раньше, а именно вызвал: он теперь сидел в кабинете Конрада Д. Коркина), и ледяной блеск его очков не предвещал ничего хорошего.
— Вот что, Владимир Лаврентьевич, — сказал он, потирая двумя пальцами свой лоснящийся носик. — У людей создалось впечатление, что вы топчетесь на месте. Пора вам отчитаться за свою работу, хотя бы вчерне.
Я похолодел. Вот это был удар так удар! Враги мои нащупали самое уязвимое место: последнее время мысль моя была занята только борьбою, и к работе я несколько поприостыл.