Поочередно глядя на нас, Василий негромко засмеялся:
- Во всяком? А ведь это неладно! Ведь это значит - бездельники мы и норовим на готовое. Сами-то, значит, ничего того лучше, что есть, не можем сделать, а - подай нам!
Он смеялся, но глаза у него были грустные, и пальцы правой руки, лёжа на колене, шевелились судорожно, точно ловя что-то невидимое.
Солдат нахмурился, замычал; мне стало тревожно и жалко Василия, а он встал и, тихонько насвистывая, пошёл берегом вниз по течению реки.
- Голова у него - дурная! - подмигивая вслед ему, забормотал солдат. Прямо - не в порядке голова, я это сразу увидал. Слова эти его против России - к чему они? Про Россию, брат, нельзя говорить что хочешь, от своего ума. Кто её знает, что есть Россия? Каждая губерния - своя душа. Это никому не известно, которая божья матерь ближе богу - Смоленская али Казанская…
Соскабливая щепкой жирную копоть со дна и боков чайника, он долго, точно жалуясь на что-то, ворчал под нос себе и вдруг насторожился, вытянул шею, вслушиваясь:
- Стой-ка…
Всё последующее было так же неожиданно, как вихрь в жаркий день, когда вдруг с края знойного неба налетит злою птицей чёрно-синяя туча и, обрушив на землю обильный ливень с градом, изобьёт всё, всё растопит в грязь.
С долины в ущелье шумно, со свистом и гамом, ввалилось человек двадцать рабочих; они вытянулись по тропе вдоль реки широкою, тёмной полосой, в руках передних тускло светились четвертные бутыли водки, почти у каждого за спиной висела котомка, некоторые несли на плечах мешки хлеба и харчей, двое надели на головы большие чёрные котлы, это придало им сходство с грибами.
- Полтора ведра, - крякнув, сообразил солдат, вставая на ноги.
- Полтора! - повторил он и, высунув кончик языка, положил его на губу, приоткрыл рот. Лицо у него стало удивлённо-глупое, жадное, он замер, и с минуту стоял неподвижно, казалось, его чем-то ударило и вот он сейчас закричит.
Ущелье загудело, как бочка, когда на дно её падают тяжести; кто-то бил кулаком в пустое железное ведро, кто-то пронзительно свистел, металось эхо, заглушая шум реки.
Всё ближе к бараку подходили отрёпанные люди в тёмном, сером и красном, с засученными рукавами, многие без шапок, в лохматых космах волос, все изогнутые усталостью, пошатываясь на развинченных ногах.
Глухой, разноголосый говор сердито вливался в трубу ущелья, кто-то хвастливо и надорванно кричал:
- Нет, говорю, шалишь! Разве мы ведро, говорю, пота-крови сёдня пролили?
- Озеро!
- Нет, поставь-ка полтора!
- Полтора, - третий раз сказал солдат вкусно и с уважением; покачнулся вперёд, точно его толкнуло в шею, пошёл через реку наперерез людям и потерялся среди них.
У барака суетливо бегали плотники, собирая инструменты, мелькал белый старичок, ко мне подошёл Василий, сунув правую руку в карман, держа фуражку в левой.
- Здорово напьются, - сказал он, прищурив глаза. - Эх, беда наша, водочка эта! Пьёшь?
- Нет.
- Слава богу. Не пьёшь - не пропадёшь…
С минуту он молчал, невесело смотрел на ту сторону, потом заговорил, не шевелясь, не глядя на меня:
- Глаза у тебя примечательные, парень! Знакомые глаза, видал я их где-то. Может, во сне, не знаю. Ты - откуда?
Когда я ответил, он туманно взглянул в лицо мне, отрицательно качнув головою.
- Не бывал в тех краях! Далёко!
- Сюда - ещё дальше.
- Откуда?
- От Курска.
Он усмехнулся.
- Я - не курский, - псковской. Это я при солдате сказал, что курский, так себе, нарочно. Не нравится мне солдат, не хочется правду ему говорить, этого он не стоит. И зовут меня - Павел, а не Василий. Павел Николаев Силантьев, сказано в пачпорте, - у меня и пачпорт есть… всё, как следует…
- Чего ты ходишь?
- Да… так как-то! Глядел-глядел, махнул рукой, а - ну вас! И пошёл, пером по ветру…
- Молчать! Я сам староста! - грозно закричали у барака, и тотчас же стал слышен голос солдата:
- Какие они работники? Они - сехта, они всё песни поют. И снова кто-то орал:
- Обязался ты, старый чорт, к воскресенью кончить постройку?
- Побросать у них струмент в речку!..
- И начинается скандал, - равнодушно проговорил Силантьев, опускаясь на корточки пред углями костра.
Вокруг барака, чётко выделяясь на светлой его полосе, суетились, как на пожаре, тёмные фигуры, ломали что-то, трещало и шаркало по камню дерево, звонкий голос весело командовал:
- Тихо-о! Сейчас я всё налажу…
- Плотники - вертись живо! Дай сюда пилу…
Командовали трое: рыжебородый мужик в матросской фуфайке, высокий, сиплый, на тонких ногах; длинной рукою он держал старика в белом за шиворот, встряхивал его и с яростным наслаждением орал:
- А где у тебя нары, а? Готовы, а?
Очень заметен был молодой, широкоплечий парень в розовой рубахе, разорванной на спине от ворота до пояса; он совал в окно барака тесины, покрикивая звонко:
- Принимай’ Настилай!
А третьим командиром был солдат, он толкался среди людей и злорадно пел, ядовито разделяя слога:
- Ага-а, са-во-ла-чи, сехта! Они на меня никакого внимания, се-рба! Я говорю: ребята, торопись, пожалуйста! Прибудет устамший народ…
- Чего ему надо? - тихонько спросил Силантьев, закуривая папиросу. Водки? Водки дадут… А что, брат, жалко тебе народ?
Он смотрел сквозь синий дым табака на алые угли, они цвели на камнях, точно маки; заботливо сдвигая их обгоревшим сучком ближе друг к другу, пскович строил золотисто-красный холм, и в его красивых глазах светилась благочестивая любовь к огню. Должно быть, вот так же смотрел на огонь древний, кочевой человек, с такою же молитвенной лаской в сердце, играя благостным источником света и тепла.
- А мне народ жалко: бесчисленно много пропадает его зря! Глядишь-глядишь на это - просто беда, брат…
Ещё на вершинах гор догорал день, но в ущелье уже отовсюду темно смотрела ночь, усыпляя нас. Говорить не хотелось, и не хотелось слышать тяжёлый шум на том берегу, - неприятный шум этот даже тихому звону реки придавал сердитый тон.
Там зажгли большой костёр, потом вспыхнул другой; два огня, шипя и потрескивая, окружаясь синими облаками дыма, стали спорить друг с другом, бросив на белую пену реки красные, кисейные ткани; между огнями метались почерневшие люди, сладкий голосок призывно покрикивал:
- Подходи, не задерживай, подходи!
Звенело стекло стакана, рыжий мужик внушительно гулко сказал:
- Их учить надо!
Старичок-плотник отделился от людей, осторожно щупая ногами камни, брошенные нами в реку, перешёл на нашу сторону, присел на корточки и стал, фыркая, плескать водой в лицо себе, весь розовый в густых отблесках огня.
- Ударили, должно быть, - тихо сказал Силантьев.
Да, ударили. Когда он подошёл к нам, мы увидали, что по его усам и мокрой белой бороде текут из носа тёмные струйки крови, а на рубахе, на груди - тоже пятна и полосы.
- Мир беседе, - строгим голосом сказал он и поклонился, прижав левую руку к животу.
- Садись, милости просим, - сказал пскович.
Теперь старик напоминал изображение святого отшельника - маленький, сухой и чистый, несмотря на рубаху в крови. От боли и обиды или от углей костра его мёртвые глаза как будто ожили, стали светлее. И ещё строже. Смотреть на него было неловко, стыдно.
Покрякивая, шмыгая широким носом, он отёр бороду ладонью, а ладонь - о колено, протянул над углями старые, тёмные руки и сказал:
- До чего вода в речке этой холодна - просто ледяная…
Силатьев спросил, взглянув из-под ресниц в лицо ему:
- Больно ушибли?
- Не-е. По переносице ткнул. Это место на кровь хлибкое. Господь с ним, ему с этого не прибудет, а мне страданье - в зачёт перед духом святым…
Он поглядел на ту сторону реки: берегом шли двое людей, плотно прижавшись друг к другу, и тянули пьяными голосами:
Умру я тё-омной ночью
Осеннею порой…
- Давно меня не били! - заговорил старик, приглядываясь к ним из-под руки. - Годов… годов с двадцать, поди-ка, не били уж! И сейчас - зря, никакой моей вины нет. Гвоздей мне недодано, деревянным колышком многое пришлось вязать. Тёсу не хватает, того, сего. Ну, - не поспел я к сроку, а вина - не моя. Они - для экономности - воруют что попало, старшие главные, я не отвечаю. Конечно, я признаю это: дело казённое, люди они молодые, жадные, - сделай милость, воруй! Всякому хорошего охота взять задёшево… А моей вины в этом нет. Озорники. Пилу порвали у старшего сына моего, новая пила. Мне, старику, кровушку пустили…