Шестеро студентов работают в Клинцах. Две девушки живут в избе Сергеевны, я уступил им кровать. Обе проучились по одному году. Обе румяные, с пухлыми щечками и симпатичные. Едой хозяйки брезгуют. С отвращением поглядывают на ее тарелки, ложки. Едят только батоны, привезенные с собой, консервы и пьют чай из своих чашек. Я для них — представитель лесной глуши, темный, не знающий городских радостей человек, который задумчиво слушает их лепет о концертах, фильмах. О том, что я учился в Ленинграде, я не говорю им.
Помню, когда я учился, мечтал поскорей окончить институт. Покидал его без особого сожаления. А тут в один из вечеров вдруг очень даже взгрустнулось. Заглянул в домик учительниц. Встретила меня Ленина; личико припудрено, в новом цветастом платье, в котором стала еще тоньше. И под которым едва-едва обозначились груди. Она всплеснула руками:
— Это вы! Что так долго не заходили? Галя вам привет передает, спрашивает, как вы здесь поживаете. И просит передать вам, что она ни о чем не сожалеет. Я не поняла ее. Наверное, что-нибудь не так хотела выразить.
— Почему она не приехала до сих пор?
— Она и не приедет. Прислала директору справку, что больна, просит выслать ей документы.
— Вот как…
Ленина была возбуждена, поставила самовар. Вскоре пришел в домик сын ветеринара Соснина. Мы пили чай, я болтал что-то, Ленина смеялась. Соснин молчал, и я оставил их наедине. На другой день встретил Ленину, когда она бежала от школы к домику.
— Лениночка, — крикнул я, — когда свадьба? Меня пригласишь?
Она засмеялась, сказала «хорошо, обязательно» и убежала…
Славная девушка.
Глава двадцать третья
Оказавшись «ответственным лицом», которое начальство может вздуть за чей-либо проступок, естественно, я поставил перед собой вопрос этического характера: что мне делать, то есть как вести себя?
Если исходить из того, что я все-таки строитель, то должен с утра уходить в Хомутовку. Запыхавшись, появляться там, проверять работу, о которой я заранее знаю, что она хороша. Что-нибудь советовать плотникам, возмущаться какими-нибудь недостатками, без которых невозможно ни одно дело. И о которых плотники знают лучше меня. К полдню я отправляюсь обедать. Потом буду звонить в контору зачем-нибудь. Наконец уеду в Кедринск. Сердясь и возмущаясь, побываю в парткоме, в конторе, заведомо зная, что толку с этого никакого не будет. Делать я ничего не буду, но буду занят, и в глазах окружающих буду выглядеть деятельным, напористым малым. И если случится что-нибудь, начальство не вздует меня, а пожурит.
Можно мне и здесь носиться как угорелому по бригадам, где работают рабочие. Проверять людей по списку. Уяснять, почему нет Иванова, Сидорова, отчитывать их. Самому бросить картошку в ведро. И спешить в другую бригаду и там бодрить людей делом, словом. И опять же: почему я должен подбадривать людей? На основании чего? То, что если картошка останется в земле и сгниет, — ясно любому ребенку. Но почему мои рабочие должны копать картошку? Эпоха, когда людей заставляли работать при помощи горловых связок и палки, прошла. Голые приказы пусть остаются в армии, указами, предписаниями пусть руководствуются юристы. Мысль, логика, расчет — вот после чего начинается работа. Но где логика, расчет, когда траншеи, ямы под фундаменты, выкопанные рабочими, залиты водой, оползают. Выкопав картошку, рабочие вернутся к траншеям, ямам. Будут копаться в грязи, зная, что затраченный ими труд пропал даром. Где логика и расчет? А следовательно и работы нет, а есть бессмысленная затрата сил. Как все объяснить людям? Можно, конечно, ничего не объяснять, плюнуть на все рассуждения и работать вместе со всеми. Я так и делаю: неделю убираю овес в Заветах, неделю копаю с рабочими брюкву, морковь в Вязевке. Сейчас копаем в Клинцах картошку. А вечером — тоска. Читать я ничего не читаю, равнодушен ко всему. Схожу к дедке Сереге, к Аленкину. И там, и там выпью. К Баранову тащиться по грязи не хочется. В сырой темной мгле поброжу у склада. Влюбиться, что ли? Вот в эту юную румяную студенточку. В какую? Их две. А все равно, положим, в Сашу. Рассказать, кто я есть. Привести внешность в порядок, пустить пыль в глаза… Не я, так кто-нибудь другой все равно обманет… Жениться? Построить себе избу, обзавестись хозяйством, послать ко всем чертям трест и жить в деревне. Буду здесь вершить строительные дела… Иногда, покуда Сергеевна не «забралась на насест», как она говорит, ложась спать, слушаю ее рассказы. Оказывается, старуха Васьчиха слывет колдуньей. Она может поссорить мужа с женой, приворожить мужика к девке и наоборот, посадить килу.
— Может, все может, Боренька, вот ты улыбаешься, небось не веришь, а все так и есть…
Года три назад «навела страсть» Васьчиха на семидесятилетнего Ваню Пашичева. Повадился он ходить в Тутошино к одной молодухе, а та принимала его. Свел Ваня молодухе теленочка ночью, а на деревне пустил слух, будто волки съели теленка. Деньги носил своей сударушке, из сундука вещи старухины стали пропадать. Старуха билась, билась с мужем. И срамила его перед народом, и в избу не пускала по целым суткам — ничего не помогало.
— Только огонь поможет, — подсказала старухе колдунья.
Это значило: надо поджечь избу Ивановой сударушки. Дело было летом, погода стояла сухая. Стала ежедневно ходить старушка в тутошинский магазинчик за чем-нибудь с лукошком в руках. А в лукошке лежала жестяная баночка с горящими угольками. Так-то выследила, когда в избе своей соперницы не было никого, вскочила в сени, взмахнула ручкой. И баночка улетела на чердак, где было сено. Шесть соседних изб сгорело тогда, хорошо хоть застрахованы были…
— И-и, Боренька, куды как горазна Васьчиха на такие дела! Вот же и Посмитину Якову Иванычу она все подстроила, говорят, об этом деле даже в газете печатано было…
Посмитин — тряпичник. Ездит на телеге по деревням, собирает, меняет на нитки, иголки, платки — кости и тряпки.
— Бабки, бабки! Тряпки, тряпки! — вдруг раздается среди дня призыв на деревне.
Помолчит Посмитин и снова:
— Бабки, бабки! Тряпки, тряпки!
Сам тряпичник рослый, жирный, руки и шея у него пухлые. Свернет лошадь с дороги, остановится. Женщины, старухи, ребятишки несут припасенное добро. В передке телеги безмен, но Посмитин им редко пользуется, больше доверяя глазу и руке. Встряхнет узелок с костями, прищурит глаз.
— Три пятьсот. Не меньше.
И сунет старухе либо катушку ниток, либо десяток пуговиц.
— Яков Иваныч, мне бы платок бы…
— Для платка мало принесла. Нет ли рваной какой фуфайки? Неси — вот этот платочек получишь…
Ребятишкам сует в руки истрепанные журналы «Огонек»…
Среди деревенских Посмитин слывет жутко богатым человеком. Под Новогорском у него свой дом. В огороде выращивает только редиску, лук. Снимает несколько урожаев и продает на базаре. Говорят, он купил себе «Москвич». А теперь покупает «Волгу». И вот этот Посмитин влюбился в девушку, жившую в Зябиловке. Ему лет пятьдесят, а ей было двадцать с небольшим. Он так, он этак к ней — девка ни в какую.
— Не хочу видеть тебя, вдовца старого, и все!
— Яков Иваныч и подольстился к нашей Васьчихе, Боренька. То, бывало, у Сереги обедает, у Вани, а тут к ней зачастил. Денег ей дал, темного ситцу раздобыл ей и посулил пятьсот рублей, ежели она приворожит Маньку. Что уж Васьчиха делала, мы не знаем. А только не прошло и месяца, как увез Посмитин Маньку. А пятьсот рублей, которые посулил, и не отдал-то! Как сейчас помню: проезжал Яков Иваныч через деревню, Васьчиха выбежала из избы и кричит:
«Ну гляди, толстомордый, кровь за кровь! Обида моя напастью к тебе обернется!»
Так оно и вышло. Не прожила Манька у него и года, как начала беситься. Ночь придет, она запрется в комнате и не пускает его к себе. Он на работу, она с кавалерами из соседей беседы устраивает. Он ее бить, а она в милицию. Повоевали, повоевали, да и разошлись… Теперь, как он приедет в деревню, Васьчиха и запирается либо уходит куда…