Я пришел в Клинцы и сел писать докладную Гуркину. Я написал много и лег спать. Утром перечитал написанное, порвал и написал снова. Я сообщил о состоянии дел и попросил, после сдачи объектов в Клинцах и в Заветах, перевести меня в Кедринск. В противном случае я подам заявление об увольнении меня из СУ.
Докладную отсылаю с нарочным, который везет на подпись главному инженеру аккордные наряды Поспелова. Этот же нарочный приносит мне ответ Гуркина.
«Товарищ Картавин, — пишет он, — вы являетесь молодым специалистом в Советском Союзе и как вам не стыдно, получив загробленные средства на высшее образование, которое представлено партией и правительством, не выполнять долга перед родиной. Я узнал, что ты комсомолец, и тем более непонятно твое нытье перед трудностями, встающими на путях. А также занятия с докладными записками, которые являются развитием бумажной бюрократии, что недопустимо в твои годы при нашей действительности. Лучше бы надо подтягивать сознательную дисциплину, а то, как мне сообщили, после получки рабочие твои пьянствовали, а ты не только их не отвлекал от этого, а сам с ними выпивал. Чтобы такого не было больше. И представь в контору процентовку по коровнику и кровле свинарника. Почему задержка в этом? Вот что надо делать, а не писать бумаги. А также дай знать о дне сдачи — приемки объектов…»
Глава двадцать первая
Накануне праздника в Вязевку приезжают кинопередвижка, артисты. С ними два поэта и лектор. Лектор, сухой, длинный человек с громадным портфелем и очень подвижный. Отыскал завклубом брата Полковника Василия.
Устраивают сцену. Артисты прогулялись к озеру, потолкались в промтоварном магазине. Часам к восьми собрался народ в клуб. Лектор объявил программу: сегодня будет прочитана лекция на тему «Современность и религия», выступят поэты, артисты; покажут первую часть двухсерийного фильма. Завтра артисты дадут еще концерт и покажут вторую часть фильма.
Сказав об этом, лектор зачем-то скрывается за кулисы, моментально появляется и уже другим, более официальным тоном около часа говорит о религии, о том, кому она нужна и для чего. Едва лектор скрылся, на середину сцены вышел рослый и здоровый парень в черном костюме. Он вскинул руку вверх, произнес:
— «Россия»! Стихи.
Помолчал, глядя в потолок, встряхнул стриженой головой. Читает он громко и не торопясь. Но поймать, прочувствовать смысл слов трудно. До всех долетают строчки, которые он особенно громко выкрикнул:
Они ругают все
И всех бранят,
Но сало русское едят!
Парень прочитал еще стихи о земле, на которой выросла какая-то чудесная яблоня. И как мозолистые корявые руки гладили тонкую кожицу яблони, как это было ей приятно. И она одарила эти руки замечательными плодами. Зимой же мороз набросился на яблоньку, хотел уничтожить ее. Но… И тут поэт опять возвысил голос:
…Металась вьюга злей и злей, —
Она согретая стояла
Теплом тех грубых мозолей!
И хотя последовали еще три веселые басни, осталось впечатление — он чем-то недоволен. Выступил еще поэт, худенький, видом робкий мальчик. Но, читая стихи, тряс головой, почти кричал и топал ногой. Читая какое-то длинное стихотворение, он почему-то вдруг умолк. В зале подумали, что он забыл, и кто-то хихикнул. Но тут же мальчик опять вскинул голову и докричал до конца. Потом выбежала на сцену маленькая, стройная женщина в черном трико, за ней мужчина и тоже в трико, но в красном. Публика охнула… После этой пары очень полная женщина пропела под гармонь несколько русских народных песен. Потом показали фильм о баптистах, которые довели девушку до самоубийства.
В потемках публика расходится, обмениваясь впечатлениями.
Голос Полковника кому-то толкует о фильме:
— Это шпионы все подстроили. И этот, который был с девкой связавшись, — контра. Я знаю. В Тихвине, помню, были такие, они против хлебной поставки шли. Их к стенке ставили…
Ночь я провел на сеновале: приехали дочь и зять Сергеевны. Я бы всегда спал на сеновале, но петух не дает спать своим криком.
Утром во всех избах шумно. Льется из ковшей брага в стаканы. Смех, говор, крики. К Сергеевне пришли дедко Серега, Аннушка, Аленкин, человека четыре совершенно неизвестных людей. Дедко Серега обнимает меня, лезет целоваться.
— Пей, Борис Дмитрич! Ноне праздник! Вся Россия гуляет! — кричит он. — Вот мы, как с тобой, о? Сработались? Ни гвоздика у нас не пропадает в строительстве?
Я о чем-то разговариваю с Галиной, с мужем ее, который держится чинно, то и дело отряхивает с бортов пиджака крошки, приглаживает рукой волосы. Окна в избе открыты, и я все время прислушиваюсь, не доносится ли шум драки. Кое-как удается выбраться на воздух. Меня беспокоят чикинцы. Захожу в их избу — пусто. У солдат тоже нет. Кто-то подсказывает:
— Они у Моти на чердаке.
На чердаке такая картина: стоит ведро с брагой, стаканы, закуска. Вокруг импровизированного стола чикинцы. Из темных углов доносится сдавленный женский смех, мелькает красное лицо Маруси Раевской.
Я спускаюсь на пол, зову Двоякова. Говорю ему, чтобы немедленно собрал все пики и отдал мне. Голова его исчезает. Тихо. Появляется косматая голова Чикарева.
— А потом отдадите?
— Быстро давайте сюда, иначе завтра всех отправлю в Кедринск.
Десять острых, как бритва, пик выбрасываю в уборную. На душе покойней.
Взять бы ружье, побродить по лесу, но покинуть деревню не решаюсь. Жуковцы собрались все вместе, сидят за столом. Бригадир играет на гармошке, два деревенских парня отбивают русскую.
— Данилыч, — шепчу я бригадиру, — ты смотри, в случае чего, разнимай…
— Знаем, знаем, Дмитрич… Садись-ка сюда…
В полдень вся улица запружена народом. Тут и милицейские работники, и солдаты, и железнодорожники, пожарники, продавщицы из кедринского магазина — все, кто покинул деревню, приехали на праздник. Все хмельны. Смех, крики, пляски. Компания баб во главе с Мотей Раевской, в обнимку и качаясь, почти бегут по улице. Лица их красны, потны, они улыбаются и дикими голосами выкрикивают слова какой-то песни. Вдруг круто сворачивают и вваливаются в избу Сергеевны.
— Гришчиха, тудыть твою мать, полно одно только начальство потчевать! Угощай нас, загулявших баб! Где твой начальник? Плясать будем! И-их! Их! Их!..
Когда уже стемнело, я пробираюсь к своей избе. Брага, и водка, и вино, и пиво сделали свое дело. Голова моя кружится, земля поднимается на меня. Только бы добраться до сеновала. Но чьи-то фигуры окружают меня, они дергаются, хохочут. Кто-то тянет за руку. Я хочу вырваться, сознание проясняется, и я узнаю Молдаванку. С ней несколько подруг.
— К нам зайдите, Борис Дмитрич!
— Пойдемте!
Меня усаживают за стол. Я залпом выпиваю стакан водки вместе с девушками. Голова моя распухает, сам я делаюсь необычайно широким. Вдруг уменьшаюсь, трясу головой. Мелькают колени, руки, стучат каблуки — четыре женщины пляшут. Напротив меня в углу под иконой сидит разнорабочая Суворова, перебирает струны гитары, поблескивая золотым зубом, поет, ни на кого не обращая внимания:
Ах, мама милая,
Ты не ругай меня.
За то, что в жулика
Я влюблена.
А эти жулики — люди свободные,
А на ногах носят да прохоря…
— Мастер, пляши с нами! — кричит Молдаванка. — С холостыми бабенками.
Передо мной дрожат ее раскинутые руки. Она быстро и легко отбивает чечетку. Резко садится рядом, губы ее почти касаются моего лица.