Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Меня особенно удивляет инженер Асеев,- он так богат знаниями. Но иногда он напоминает мне тех зажиточных деревенских парней, которые и в хорошую погоду - в солнечный день - выходят гулять на улицу с дождевым зонтиком и в галошах. Я знаю, что они делают это не из осторожности, а ради хвастовства.

Октябрь. Слезятся стекла в окнах, снаружи дробно стучит дождь, посвистывает ветер. С громом проехала пожарная команда, кто-то сказал:

- Опять пожар!

На маленьком, капризно изогнутом диване сидит студент, новенький, блестящий, как только что отчеканенный гривенник; он вполголоса читает изящной даме сладкие стихи:

Что ты сказала мне - я не расслышал,

Только сказала ты нежное что-то.

- Позвольте,- густо кричит Тулун, огромный седой человек с длинными усами.- Хосударство требовает з нас усю енергию, усю волю и совэсть, а шо воно дае нам?

Тулун - татарин, он долго служил членом окружного суда в Литве, потом - в Сибири. Теперь - не служит, купил маленький дом на окраине города, занимается цветоводством и живет со своей кухаркой, толстой косоглазой сибирячкой. Он не скрывает своих отношений к ней и зовет кухарку "сибирской язвой". Глаза у него черные, неподвижные, остановились на чем-то и не могут оторваться, а когда он спорит - белки глаз густо наливаются кровью, и тогда глаза удивительно похожи на раскаленные угли. Он объехал всю Русь, бывал за границей, но рассказать ничего не может; говорит он странно, ломая язык, и очень похоже, что он делает это нарочно. Печатает хорошие рассказы в охотничьих журналах. Ему лет шестьдесят. Так странно, что он не нашел в жизни ничего лучше косоглазой кухарки.

Да, прошептала, а что - неизвестно,

- громко читает студент и спрашивает даму:

- Это получше Надсона, не правда ли?

Эти люди всё знают, они - точно кожаные мешки, туго набитые золотом слов и мыслей. Они, видимо, чувствуют себя творцами и хозяевами всех идей.

А вот я - не могу чувствовать себя так, для меня слова и мысли, как живые, я знаю много идей, враждебных мне, они стремятся к власти надо мною, и необходимо бороться с ними.

Я и двигаться не могу так легко и ловко, как умеют эти люди; длинное жилистое тело мое удивительно неуклюже, а руки - враждебны мне, они всегда ненужно задевают кого-нибудь или что-нибудь. Особенно боюсь я женщин, эта боязнь усиливает мою неловкость, и я толкаю бедных дам локтями, коленями, плечом. Лицо у меня - неудобное, на нем видно всё, о чем я думаю; чтобы скрыть этот недостаток, я морщусь, делаю злые и суровые гримасы. И вообще я - неудобный человек среди благовоспитанных людей.

К тому же мне всегда хочется рассказать им о том, что я видел, что знаю о другой жизни, которая как-то особенно ядовито похожа и не похожа на их жизнь. Но рассказываю я грубо, неумело. Трудно мне на субботах у Шамова...

Резво, точно ласточка, по гостиной летают острые, красивые слова. Звучит смех, но - смеются мало, меньше, чем хотел бы я слышать.

Пришел адвокат Спешнев, сухой, длинный, как Дон-Кихот рисунка Дорэ; он стоит среди гостиной и, нервно размахивая сухими руками, надорванным голосом поносит губернатора:

- Дутый герой, палач, выпоровший мужиков Александровки...

Лицо Спешнева землистое, больное, ноги его дрожат, кажется, что он сейчас упадет. Тесно и жарко. Разноцветно, разнозвучно играют умы. Ляхов громко читает стихи Барбье, Спешнев кричит, перебивая его:

- А знаете, с какой песней шли французы против пруссаков в семидесятом году?

И, притопывая ногою, болезненно нахмурясь, он распевает в темп марша загробным голосом:

Nous aimons pourtant la vie,

Mais nous partons - ton-ton.

Comme les moutons,

Comme les moutons,

Pour la boucherie!

On nous massacrera - ra-ra,

Comme les rats,

Comme les rats.

Ah! Que Bismarque rira!*

- Вы понимаете? - спрашивает он, улыбаясь насмешливо и горько.- Идти на смерть с такой песней, а? Мы любим жизнь...

- Хосударство,- пожимая плечами, говорит Тулун, а горбатый инженер начинает рассказывать о "Левиафане" Гоббса.

------------------------

* Мы хотя и любим жизнь,

Но идем,

Как бараны,

Как бараны,

На бойню!

Перебьют нас,

Как крыс,

Как крыс.

Ах! И посмеется же Бисмарк! (франц.)

Пришла m-me Локтева, она в гладком платье серого шелка, гибкая, как рыба. Она очень красива и хорошо знает это. От любви к ней застрелился поручик, спился до нищенства купец Конев; о ней говорят много злого и грязного. Она прекрасно играет в шахматы, увлекается фантазиями Радда-Бай и говорит непонятные мне речи об индусах. Я считаю ее необыкновенным человеком и чего-то боюсь в ней. Иногда она смотрит в глаза мне так пристально, что у меня кружится голова, но я не могу опустить глаз под ее взглядом. Как-то раз она неожиданно спросила меня:

- Вы верите в чудеса?

- Нет.

- Напрасно. Надо верить! Жизнь есть чудо, человек - тоже чудо...

В другой раз, так же внезапно, она подошла ко мне и деловито осведомилась:

- Как вы думаете жить?

- Не знаю.

- Вам нужно уехать отсюда.

- Куда?

- Всё равно. В Индию...

Положив красивую руку на острое плечо Спешнева, она просит побеждающим голосом:

- Пожалуйста - "Три смерти"!

И обращается к хозяину:

- Милый эпикуреец,- да?

Шамов ласково мычит, целуя ладонь обаятельной женщины, Ляхов смотрит на нее сумрачно, он стоит, напряженно вытянувшись, точно солдат; глаза Асеева становятся еще прекраснее, а женщины - улыбаются. Не очень охотно. Локтева смотрит на всех темным, притягивающим взглядом, рот ее как-то особенно полуоткрыт, точно она готова радостно целоваться со всем миром. Ясно, что она чувствует себя добрым владыкой всех людей,- самая красивая и радостная среди них. Зачем ей "Три смерти"?

Шумно двигают креслами и стульями, усаживаясь в тесный полукруг. Шамов, Спешнев и Асеев отходят в угол к маленькому круглому столу.

- Безумно люблю эту поэму,- заявляет изящная дама.

- Внимание! - командует Локтева.

Положив пухлые руки на край стола, Шамов странно улыбается, и в тишину лениво падает его сытый голос:

Мудрец отличен от глупца

Тем, что он мыслит до конца...

Я - изумлен. Этот рыхлый, всегда и всё примиряющий человек, масленый и обидно самодовольный,- глубоко несимпатичен мне. Но сейчас его круглое, калмыцкое лицо удивительно облагородилось священным сиянием иронии; слова поэмы изменяют его липкий, сладкий голос, и весь он стал не похож на себя. Или он - вполне и до конца стал самим собою?

2
{"b":"55728","o":1}