Литмир - Электронная Библиотека
* * *

Жизнь его, казалось, больше не обитает в настоящем. Завидя ребенка, он всякий раз пытался вообразить, каким тот станет, выросши. Завидя старика – как тот выглядел ребенком.

Хуже всего было с женщинами, особенно если женщина оказывалась молода и хороша собой. Он не мог удержаться и не вглядеться сквозь кожу у нее на лице, не вообразить под нею безымянный череп. И чем симпатичнее лицо, тем рьяней его попытка отыскать в нем поползновенные признаки будущего: зарождающихся морщинок, впоследствии – обвисшего подбородка, полуды разочарованья в глазах. Он накладывал одно лицо на другое: эта женщина в сорок; эта женщина в шестьдесят; эта женщина в восемьдесят; как будто бы, стоя в настоящем, он ощущал понуждение охотиться на будущее, выслеживать смерть, живущую в каждом из нас.

Какое-то время спустя он наткнулся на схожую мысль в одном письме Флобера к Луиз Коле (август 1846-го), и параллель его поразила: «…Я всегда ощущаю будущее, противоположность всему вечно у меня перед глазами. Я никогда не видел ребенка и не думал при том, что он состарится, не видел и колыбели, не подумав о могиле. Зрелище обнаженной женщины заставляет меня воображать ее скелет»[43].

* * *

Шагая по больничному коридору и слыша, как во весь голос орет человек, которому ампутировали ногу: «Больно, больно». Тем летом (1979) больше месяца каждый день ездил через весь город в больницу, по невыносимой жаре. Помогал деду вставлять в рот искусственные зубы. Брил стариковское лицо электробритвой. Читал ему бейсбольные результаты из «Нью-Йорк Пост».

Первоначальное заявление этих тем. Следующие порции – далее.

* * *

Второе замечание о природе случая.

Он помнит, как одним моросливым днем в апреле 1962-го сачковал с уроков вместе со своим другом Д. – они отправились на «Поло-Граундз» посмотреть одну из первых игр «Нью-Йоркских Метов». Стадион был почти пуст (зрителей собралось восемь или девять тысяч), и «Меты» крепко продули «Питтсбёргским Пиратам». Двое друзей сидели рядом с мальчишкой из Харлема, и О. помнит приятную легкость беседы их троих по ходу игры.

На «Поло-Граундз» в том сезоне он возвращался лишь единожды – на праздничную двойную игру (День поминовения: день памяти, день мертвых) с «Хитрецами»: на трибунах больше пятидесяти тысяч человек, блистающее солнце, весь день на поле творятся какие-то безумства: тройная игра, круговые пробежки внутри поля, двойные перехваты. В тот день он был с тем же другом, и сидели они в дальнем углу стадиона – на такие хорошие места, как на прежней игре, пробраться не удалось. В какой-то миг они отошли к ларьку с хот-догами – и там, всего в нескольких рядах ниже по бетонным ступеням, сидел тот же мальчишка, с которым они познакомились в апреле, на сей раз – с матерью. Все они друг друга узнали и тепло поздоровались, поразившись такому совпадению. А надо учитывать: шансы против этой повторной встречи были просто астрономические. Как и двое друзей О. и Д., мальчишка, пришедший теперь с мамой, ни на одной игре с того промозглого дня в апреле больше не бывал.

* * *

Память как комната, как тело, как череп, как череп, в котором комната, где сидит тело. Как в образе: «человек сидел один в комнате».

«Велика она, эта сила памяти, Господи, слишком велика! – замечал Бл. Августин. – Это святилище величины беспредельной. Кто исследует его глубины! И, однако, это сила моего ума, она свойственна моей природе, но я сам не могу полностью вместить себя. Ум тесен, чтобы овладеть собой же. Где же находится то свое, чего он не вмещает? Ужели вне его, а не в нем самом? Каким же образом он не вмещает этого?»[44]

* * *

«Книга памяти». Книга третья.

Дело было в Париже, в 1965-м, тогда-то он впервые испытал бесконечные возможности ограниченного пространства. Случайная встреча в кафе – и он познакомился с С. О. тогда исполнилось всего лишь восемнадцать, то было лето между средней школой и колледжем, и Париж он прежде не навещал. Вот его первые воспоминания о городе, где впоследствии пройдет столько лет его жизни, и они нерасторжимо связаны с понятием комнаты.

Пляс Пинель в тринадцатом округе, где жил С., – рабочий район и даже в то время – один из последних остатков старого Парижа, того, о каком по-прежнему говорят, но его больше нет. С. жил в пространстве настолько крохотном, что поначалу казалось – оно бросает тебе вызов, противится тому, что в него входят. Даже один человек – и комната уже переполнена, а двое – в ней вообще битком. Там невозможно было перемещаться, не ужав свое тело до малейших размеров, не сжавшись умом до некой бесконечно малой точки в себе. Только тогда в комнате можно было дышать, ощущать, что комната расширяется, и наблюдать, как твой разум исследует чрезмерные, неизмеримые эти просторы. Ибо в той комнате наличествовала целая вселенная, эта миниатюрная космология содержала в себе все самое бескрайнее, самое отдаленное, самое непознаваемое. То была кумирня, едва ли больше самого тела, воздвигнутая во славу всего, что существует вне тела: представление обо всем внутреннем мире человека до малейшей его детали. С. буквально удалось окружить себя всем, что находилось у него внутри. Комната, в которой он жил, была пространством грезы, а стены ее – будто кожа некоего второго тела вокруг, словно само его тело преобразовалось в ум, в дышащий инструмент чистого мышления. То было лоно, чрево кита, месторождение воображения. Поместив себя в эту тьму, С. изобрел способ грезить, не закрывая глаз.

Бывший ученик Венсана д’Энди[45], С. некогда считался многообещающим молодым композитором. Более двадцати лет, однако, его произведения не исполнялись публично. Во всем, а особенно в политике, человек наивный, он совершил ошибку – разрешил сыграть две свои крупнейшие оркестровые работы в военном Париже: «Symphonie de Feu» и «Hommage à Jules Verne»[46], каждое требовало участия более ста тридцати музыкантов. Случилось это в 1943-м, нацистская оккупация в самом разгаре. Когда война закончилась, люди решили, что С. был коллаборационистом, и, хотя ничто не было дальше от правды, французский музыкальный мир накидал ему черных шаров – намеками, безмолвным соглашательством, не утверждая ничего в открытую. Единственным признаком того, что хоть кто-то из коллег его еще помнил, была ежегодная открытка на Рождество от Нади Буланже[47].

С. заикался, был сущим ребенком, имел слабость к красному вину – ему настолько не хватало коварства, он настолько не был осведомлен о злобности этого мира, что даже помыслить не мог о том, чтобы защищать себя от анонимных обвинителей. Он просто весь вжался, спрятался под личиной эксцентрика. Назначил себя православным священником (по национальности он был русский), отрастил длинную бороду, носил черную рясу и сменил имя на «Аббатство Тур-дю-Калам», а меж тем продолжал – урывками, между приступами столбняка – работу всей своей жизни: сочинял произведение для трех оркестров и четырех хоров, чье исполнение растянется на двенадцать дней. В убожестве своем, в совершенно нищенских условиях жизни он поворачивался к О. и замечал, беспомощно заикаясь, а серые глаза его сверкали:

– Всё – чудо. Не было еще такого замечательного столетия, как это.

В его комнату на пляс Пинель никогда не заглядывало солнце. Окна он завесил плотной черной тканью, и весь свет, что в ней был, давали несколько хитроумно расположенных тусклых ламп. Комната была едва ли больше железнодорожного купе второго класса, да и той же примерно формы: узкая, с высоким потолком, в дальнем конце – единственное окно. С. замусорил это крохотное пространство множеством предметов, руинами всей своей жизни: книгами, фотографиями, рукописями, личными своими тотемами – всем, что для него имело какое-то значение. Полки, плотно заставленные всем на них собранным, доходили вдоль всех стен до самого потолка, все прогибались, немного клонились кнутри, словно бы от малейшего сотрясения конструкция пошатнется, и вся эта масса вещей обрушится на него. С. жил, работал, ел и спал у себя на кровати. Сразу слева от него, уютно заглубленные в стену, располагались полочки, содержавшие, похоже, все, что ему требовалось для жизни: ручки, карандаши, чернила, нотная бумага, сигаретный мундштук, радиоприемник, перочинный нож, бутылки с вином, хлеб, книги, увеличительное стекло. Справа от него находилась металлическая этажерка с закрепленным сверху подносом, который он мог поворачивать на шарнире над кроватью и убирать, – это служило ему рабочим и обеденным столом. Такой жизнью жил бы Робинсон Крусоу, потерпевший кораблекрушение в самой сердцевине города. Ибо предусмотрел С., похоже, всё. В нищете ему удавалось обеспечивать себя действеннее, чем многим миллионерам. Несмотря на все очевидное, он был реалистом – даже в своей эксцентричности. Себя он изучил достаточно тщательно, чтобы знать, что ему нужно для выживания, и все эти причуды воспринимал как условия своей жизни. В нем не было ничего слабодушного или ханжеского, ничто не предполагало отшельнического отрешения. Свое состояние он принимал со страстью и радостной бодростью, и О. сейчас оглядывается – и сознает, что никогда не встречал человека, хохотавшего бы так самозабвенно и часто.

вернуться

43

Здесь и далее цит. по: Письма Гюстава Флобера. Сост., пер. и ред. Фрэнсис Стеегмюллер. Харвард Юниверсити Пресс, Кембридж, 1979. Прим. авт. Луиз Коле («Муза», 1808–1876) – французская писательница; Флобер познакомился с ней в 1846 г. Их интимная связь длилась несколько лет и закончилась разрывом, когда Флобер работал над романом «Госпожа Бовари» (в нач. 1855 г.).

вернуться

44

Августин Блаженный. Исповедь, кн. X, гл. VIII, 15, пер. М. Сергеенко.

вернуться

45

Поль Мари Теодор Венсан д’Энди (1851–1931) – французский композитор, крупнейший представитель школы Сезара Франка, органист, дирижер, педагог, музыкальный критик и публицист, а также организатор и общественный деятель.

вернуться

46

«Симфония огня», «Дань Жюлю Верну» (фр.).

вернуться

47

Жюльетт Надя Буланже (1887–1979) – французский композитор, музыкальный педагог, дирижер, пианистка.

20
{"b":"556995","o":1}