Алексис приготовился выходить. Бюнем успел еще сказать:
— Я работал над этой рукописью год и четыре месяца. Пока что получил лишь небольшой аванс. Но как только мне выплатят гонорар, я буду счастлив пригласить вас отобедать. Я знаю очень хорошую эльзасскую пивную на улице Вожирар, если вы не имеете ничего против кислой капусты… Надеюсь, ваша жена не откажется составить нам компанию?
Когда Алексис покидал выставку Кандинского, а может быть, и чуточку раньше — когда он считал, что все еще размышляет над формой и цветом, над соотношением линии и пространства, над процессом эволюции художника — от робких и беспорядочных дебютов до того момента, когда он выстраивает собственную теорию, — тайный голос шепнул ему, что особняк Женевьевы находится совсем рядом. Он раздирался между двумя противоречивыми желаниями. Пойти увидеть ее или удержаться от этого шага? Вместо того чтобы спуститься к Альма, он стал подниматься к Трокадеро — лукавил сам с собой, решив, что всегда успеет повернуть назад. Шестнадцатый округ оставался в его воображении кварталом богачей, окутанным легендами, растравляющими душу, и с каждым шагом его все больше тянуло туда. У ворот он снова слукавил, сказав себе, что звонок — нечто вроде лотереи: сейчас решится, застанет он Женевьеву дома или нет. Он позвонил. Перед ним выросла массивная фигура Каплунцова. Алексис был убежден, что этот верный страж видит его насквозь. Собрав все силы, он спросил, дома ли мадам. Да. Она была у себя.
Женевьева распорядилась подать чай в гостиную. Потом передумала: встала, взяла поднос и отнесла его в свою спальню.
— Эта гостиная похожа на зал ожидания при вокзале, — сказала она. — Тут нам будет уютнее.
Они уселись в два низких кресла. Женевьева разлила чай и вышла из комнаты за сигаретами. Когда она вернулась, Алексис ждал ее и, встав ей навстречу, обнял Женевьеву. Они целовались, как после долгой разлуки. Алексис отбросил всякие колебания и сдержанность. Он пытался увлечь молодую женщину на кровать, но она сопротивлялась.
— Нет, нет. Кати может с минуты на минуту вернуться из школы.
Она прижалась спиной к стене. Алексис, продолжая сжимать Женевьеву в объятьях, целовал ее. Она позволяла ласкать себя, но в ее черных глазах было смятение, и он не мог понять, было ли это признаком наслаждения, которое она испытывает, или страхом, что их застигнут врасплох. Послышался какой-то шум. Женевьева вздрогнула. Алексис повернул голову и увидел в зеркале отражение — мужчина и женщина сплелись в объятье. Женевьева с задравшимся подолом, открывавшим полоску белой кожи над чулками, приподнялась на носки, словно желая помочь ему ласкать себя. Она выглядела сейчас довольно нелепо, да еще на фоне этой спальни, в дорогом помятом платье. В ее хрипловатом голосе смешивались девически-наивные интонации и великосветские нотки — выговор, характерный для Пасси.
— Я люблю тебя, — произнес Алексис.
Хлопнула дверь, послышались шаги. Любовники разомкнули объятья.
— Это Кати, — сказала Женевьева.
Она быстро одернула платье.
— Мы могли бы пойти к тебе, — предложила она.
— Боюсь, как бы Нина не пришла домой.
На лице Женевьевы промелькнуло скорбное выражение, и Алексис подумал, что она вот-вот расплачется.
— Не отчаивайся.
— Какой провал! Мне так хотелось свободы, а все кончилось компромиссом — тривиальной супружеской изменой. Я капитулировала.
В ее словах была неизбывная горечь. О чем она мечтала? Алексис вдруг подумал, что Женевьева — точная копия несчастных молодых женщин — героинь викторианских драм XIX века, которые были обречены на благородное ханжество. Те же, кто восставал и отказывался соблюдать правила игры, терпели крах.
— Пойдем гулять, — предложила Женевьева.
Она сумела вложить в эти слова всю покорность судьбе и все отчаяние мира. И продолжала усталым тоном, который никак не вязался с желанием и тоской, побудившими ее сделать это предложение:
— Мне всегда хотелось снова побывать в саду на улице Шерш-Миди.
Она сняла туфли, чтобы надеть другие, и вдруг оказалась очень маленькой, настолько, что Алексис подумал: как мог он полюбить эту женщину, фигура которой, конечно же, обладает всеми чудесными пропорциями, но в уменьшенной масштабе, можно сказать, почти в миниатюре, так что это уже вроде и не совсем женщина, но он тотчас прогнал эту абсурдную мысль. К тому же Женевьева уже снова была в туфлях на очень высоких каблуках.
Они прошли по авеню Анри-Мартен до остановки такси на углу улицы Помп. Над их головами шелестела молодая, свежая листва. Алексис впервые заметил это.
— Апрель на дворе, — сказал он. — Посмотри-ка на деревья.
— Мы знакомы уже четыре года. И скоро исполнится три года с того двенадцатого мая… Ну что ж, такая дата стоит паломничества.
— Это было двенадцатого мая?
— Да. А ты забыл?
Они сели в машину, которая тут же наполнилась ароматом духов Женевьевы. Такси проехало по Альма, миновало площадь Согласия. Бульвар Сен-Жермен запрудили полицейские автобусы, они стояли даже на тротуарах.
— Что происходит? — спросил Алексис.
— Демонстрация, — ответил шофер.
— По какому поводу?
— Понятия не имею.
Движение машин замерло. Вынужденные стоять, шоферы начали отчаянно сигналить. Пронзительные гудки смешивались с криками толпы, собравшейся на бульваре.
— Мне совсем не хочется, чтобы мой сундук помяли, — сказал шофер. — Я вас лучше тут высажу.
Им пришлось выйти из такси.
— Отсюда не так уж и далеко — можно дойти пешком, — сказал Алексис, — по улице Белльшас, а потом по Вано.
Но полицейский кордон не позволил им проникнуть на улицу Белльшас.
— Они охраняют квартал, где находятся министерства, — сказал Алексис. — Нам не остается ничего другого, как попытаться пройти по бульвару Распай.
Женевьева взяла его за руку. На шоссе движение городского транспорта тоже застопорилось. Тротуары были заполнены молодыми людьми, которые быстро шагали, очевидно догоняя демонстрантов, и, проходя мимо жандармов, бросали на них недоброжелательные взгляды. Алексис с Женевьевой дошли до перекрестка улицы Бак и бульвара Сен-Жермен и увидели, что полицейские перекрыли выход на бульвар Распай. Алексис попытался все же прорваться.
— Прохода нет! — рявкнул полицейский.
— Но я там живу.
— Прохода нет!
Получив тумака, художник едва не упал.
— Ах ты, негодяй! — закричала Женевьева.
Трое жандармов схватили ее и Алексиса и потащили к автобусу, стоявшему чуть выше, на бульваре Распай. Он был уже наполовину заполнен арестованными участниками демонстрации, которые встретили смехом новых пассажиров. Женевьева изящно взобралась по ступенькам и уселась на деревянную скамью, подвинувшись, чтобы Алексис мог сесть рядом. Автобус набили до отказа, и он провез их несколько сотен метров — до полицейского участка на улице Перроне. Арестованных загнали в помещение и закрыли за ними решетчатую дверь — они почувствовали себя будто в клетке. Здесь уже находились другие задержанные — участники демонстрации, а также два-три вора или еще каких-то мелких преступника. Было очень накурено и душно. Пахло мочой и рвотой, и Алексис вспомнил, что подобный запах стоял в трюме торгового судна, на котором он когда-то пересек Средиземное море. Он обратился к стоявшим позади решетки полицейским:
— Послушайте, мы не имеем никакого отношения к демонстрации. Мы даже не знаем, по какому поводу она началась.
Ответа не последовало. Тогда Алексис спросил:
— Можно позвонить по телефону? Мадам знакома кое с кем из сотрудников префекта полиции.
— Нет, звонить запрещено.
Оставалось одно — ждать. Женевьева была тут одной из немногих женщин, что давало ей право занять место на скамейке.
— Поверьте мне, я очень огорчен, — сказал Алексис.
— Вы ни в чем не повинны. Это я закричала на полицейского.
— Боюсь, как бы они не продержали нас тут всю ночь.
— Ничего страшного. Только здесь очень накурено, и от дыма у меня разболелась голова.