И алела заря, и взбиралась удаганка на вершину каменистой сопки, стоявшей у края обширного, не охватить взором, синеющего в мареве елового аласа, вся в белой как снег одежде, протяжно пела, простирая руки к восходящему солнцу, гибко кланялась ему. И на самую середину аласа, на широкую гладь озера, переливающегося в рассветных лучах, опускались девять белых журавлей. Взмахивая блестящими крыльями, наклоняя головы на гибких длинных шеях, переступая стройными ногами и чуть касаясь поверхности воды, затягивали они песню чудесную, не слыханную раньше ни одним человеком с плоскими ушами, затевали танец свой журавлиный, не виданный раньше ни одним человеком с чёрными глазами. В тот же день, после третьего удоя, начинался, говорят, обильный дождь и лил не переставая несколько дней, и земля-матушка не в силах была впитать всю влагу, исходила водой, говорят.
Так жила она средь людей. И красива, нежна была, — как берёзка ранней весной. Так жила она средь людей, и была она всем сестрой, и любой, кто помнил о ней, совершить на земле не мог даже самое малое зло.
Так жила она в том краю… Век за веком там воды несёт своенравная Татта-река, прорываясь сквозь скалы и горы. В тех горах глубоки теснины, и в ясный день таится в них тьма.
…И вот глухой осенней порою у Арбанды, главы их рода, умерла жена. И вдруг поползла страшная весть: старик решил принести в жертву маленькую девочку Дугуй, чтобы она прислуживала его жене на том свете. Люди знали из старинных преданий, что некогда почтенные старейшины родов в день прощания с этим срединным миром брали с собой любимого коня в полной сбруе, повелев захоронить его стоя, чтобы вдеть ногу в стремя под чужим небом. Но принести в жертву невинное дитя…
Услышав эту чёрную весть, Кыталыктаах вскочила на коня и поскакала к родителям девочки — старикам Логлойо. Застала она их в глубокой печали, с тёмными, как земля, лицами.
— Отец наш, властелин наш приказал…
— Не подчиняйтесь!
— Говорят, так решили небожители айыы.
— Ложь, не отдавайте дитя!
— Заберут же…
— Не отдавайте — и всё! Пусть прольётся кровь того, кто жаждет крови! — так сказала им Кыталыктаах и помчалась к Арбанде.
Подъехав к его юрте, рукоятью волосяной махалки дробно застучала по главной коновязи, стоящей посреди широкого подворья.
«Какой дерзкий глупец посмел нарушить тишину моей печали?» — прохрипел Арбанда и, тяжело переваливаясь, вышел из юрты, но, увидев разгневанную удаганку, размяк, как сало, растопился, как масло:
— О, сестричка дорогая… дитя добрых божеств, разве проедешь мимо несчастного, задавленного горем… — И на прямой, как стрела, вопрос Кыталыктаах ответил: — О-о, оклеветали меня двуногие. Запомни, доченька, в этом срединном мире нет более лживого существа, чем человек. Приезжай, доченька, через три дня, поможешь вознестись светлой душе жены моей в верхний мир.
Успокоенная удаганка вернулась домой.
А назавтра громом ударила страшная весть: Арбанда хоронит свою жену, принося в жертву невинное дитя.
Кыталыктаах, схватив бубен, мигом примчалась к аласу Арбанды. Но уже свершилось всё — одни кострища чернеют. Люди разошлись. Только несчастные Логлойо застыли, словно каменные изваяния, над свежей могилой.
Пронзительно закричала Кыталыктаах — так закричала, что с середины великого озера столб воды взметнулся к самым облакам. Рванула уздечку, вздыбила своего белого коня и вмиг очутилась на вершине каменистой сопки. И там, где раньше звучали её благопожелания, теперь, взывая к небожителям, выкрикивала она острые, как лезвие ножа, слова проклятия. День и ночь, ночь и день. На третий день, когда заходило ржаво-багровое солнце, Арбанда со сведённым судорогой лицом упал в чёрную глину посреди своего подворья. С той поры исчезла Кыталыктаах…
Оготоев, когда видел стройную, гибкую Дашу, её улыбчивое, чистое, как летнее утро, лицо, не раз вспоминал эту легенду. Порой он, подшучивая, называл Дашу длинным, как говорится, с гривой и хвостом, именем: Кыталыктаах Даайыс…
— Трофим, иди сюда, что ты там рассматриваешь? — Тоскин принёс чайник в столовую и налил чай в стаканы.
— Карточку Даши. Оставила тебе…
— Да нет, это я… после переснял, с маленькой.
Оготоев подошёл к столу, посмотрел на часы.
— Как поздно! Скоро двенадцать.
— Ну что ж, что поздно, — невозмутимо ответил Тоскин, — теперь неизвестно, когда ещё встретимся. А встретимся, вряд ли развяжется мой язык, как теперь. Если надоел, скажи прямо — не обижусь. Уже наслушался, перевидел всякого-разного, не привыкать…
— Кирик, что за слова… Рассказывай.
— Ну, тогда выговорюсь до конца. — Тоскин вилкой подцепил из консервной банки шпротину, не жуя, проглотил и со стуком бросил вилку на стол. — Не думай, Трофим, что наговариваю на Дашу. Эх, если бы так… На беду, всё это правда. Я рассказываю как было, ни убавляя, ни прибавляя. Я тоже не ангел, есть у меня недостатки, и люди говорят, что есть… Но живут же некоторые женщины даже с пьяницами, драчунами, не разводятся. Ну да ладно, это оставим… Когда человека разлюбят, словно другими глазами глядят на него. В последнее время каждое моё движение, всё во мне стало противно Даше. Всякий пустяк — другая бы даже не заметила — превращает в повод для новых размолвок.
Прошлой весной как-то приходит ко мне сокурсник по Тимирязевской академии Аян Тугуновский. Прежде мы с ним были друзьями. Первого его с Дашей познакомил, она ещё училась тогда. Он мне сказал: «Кирик, женись, такая один раз встречается». Ну вот, работали мы оба в Якутске, потом — в разных районах. Друг о друге узнавали от людей. Аян, не знаю почему, нигде прижиться не мог: то увольняют, то уходит по собственному желанию. Переезжал с места на место.
Три года назад в Якутске вдруг вечером встречаю его на улице. Одет небрежно, осунулся и даже постарел. Шагнул ко мне, улыбаясь, шутя, толкнул в грудь. А мне не до шуток — времени нет: спешу в гости к одному очень ответственному товарищу, он прошлой весной у нас охотился на уток, так и познакомились.
— Где-нибудь приземлимся, выпьем по рюмке, вспомним время золотое, — предложил Аян. — Или ты спешишь?