Меня свинцом облила тоска, когда он уехал из Красновидова, я заметался по селу, точно кутёнок, потерявший хозяина. Я ходил с Бариновым по деревням, работали у богатых мужиков, молотили, рыли картофель, чистили сады. Жил я у него в бане.
- Лексей Максимыч, воевода без народа, - как же, а? - спросил он меня дождливой ночью. - Едем, что ли, на море завтра? Ей-богу! Чего тут? Не любят здесь нашего брата, эдаких. Ещё - того, как-нибудь, под пьяную руку...
Не впервые говорил это Баринов. Он тоже почему-то затосковал, его обезьяньи руки бессильно повисли, он уныло оглядывался, точно заплутавшийся в лесу.
В окно бани хлестал дождь, угол её подмывал поток воды, бурно стекая на дно оврага. Немощно вспыхивали бледные молнии последней грозы. Баринов тихо спрашивал:
- Едем, а? Завтра?
Поехали.
...Неизъяснимо хорошо плыть по Волге осенней ночью, сидя на корме баржи, у руля, которым водит мохнатое чудовище с огромной головою, - водит, топая по палубе тяжёлыми ногами, и густо вздыхает:
- 0-уп!.. 0-рро-у...
За кормой шёлково струится, тихо плещет вода, смолисто-густая, безбрежная. Над рекою клубятся чёрные тучи осени. Всё вокруг - только медленное движение тьмы, она стёрла берега, кажется, что вся земля растаяла в ней, превращена в дымное и жидкое, непрерывно, бесконечно, всею массой текущее куда-то вниз, в пустынное, немое пространство, где нет ни солнца, ни луны, ни звёзд.
Впереди, в темноте сырой, тяжело возится и дышит невидимый буксирный пароход, как бы сопротивляясь упругой силе, влекущей его. Три огонька - два над водою и один высоко над ними - провожают его; ближе ко мне под тучами плывут, точно золотые караси, ещё четыре, один из них - огонь фонаря на мачте нашей баржи.
Я чувствую себя заключённым внутри холодного, масляного пузыря, он тихо скользит по наклонной плоскости, а я влеплен в него, как мошка. Мне кажется, что движение постепенно замирает и близок момент, когда оно совсем остановится, - пароход перестанет ворчать и бить плицами колес по густой воде, все звуки облетят, как листья с дерева, сотрутся, как надписи мелом, и владычно обнимет меня неподвижность, тишина.
И большой человек в рваном овчинном тулупе, в лохматой бараньей шапке, шагающий у руля, остановится недвижимо, заколдованный навеки, не будет рычать:
- Орр-оп! 0-урр...
Я спросил его:
- Как тебя звать?
- А зачем тебе знать? - глухо ответил он.
На закате солнца, отплывая из Казани, я заметил, что у этого человека, неуклюжего, как медведь, лицо волосатое, безглазое. Становясь к рулю, он вылил в деревянный ковш бутылку водки, выпил её в два приёма, как воду, и закусил яблоком. А когда буксир дёрнул баржу, человек, вцепившись в рычаг руля, взглянул на красный круг солнца и, тряхнув башкой, сказал строго:
- Благослови осподь!
Пароход ведёт из Нижнего, с ярмарки, в Астрахань четыре баржи, гружённые штучным железом, бочками сахара и какими-то тяжёлыми ящиками, всё это для Персии. Баринов постучал по ящикам ногою, понюхал, подумал и сказал:
- Не иначе - ружья, с Ижевского завода...
Но рулевой ткнул его кулаком в живот и спросил:
- Тебе какое дело?
- В мыслях моих...
- А - в морду - хочешь?
За проезд на пассажирском пароходе нам нечем платить, мы взяты на баржу "из милости", и, хотя мы "держим вахту", как матросы, все на барже смотрят на нас, точно на нищих.
- А ты говоришь - народ, - упрекает меня Баринов. - Тут - просто: кто на ком сел верхом...
Тьма так плотна, что барж не видно, видишь только освещённые огнями фонарей острия мачт на фоне дымных туч. Тучи пахнут нефтью.
Меня раздражает угрюмое молчание рулевого. Я назначен боцманом "вахтить" на руле в помощь этому зверю. Следя за движением огней, на поворотах, он тихо говорит мне:
- Эй, берись!
Вскакиваю на ноги и ворочаю рычаг руля.
- Ладно, - ворчит он.
Я снова сажусь на палубу. Разговориться с этим человеком - не удаётся, он отвечает вопросами:
- А тебе что за дело?
О чём он думает? Когда проходили место, где жёлтые воды Камы вливаются в стальную полосу Волги, он, посмотрев на север, проворчал:
- Сволочь.
- Кто?
Не ответил.
Где-то далеко, в пропастях тьмы, воют и лают собаки. Это напоминает о каких-то остатках жизни, ещё не раздавленных тьмою. Это кажется недосягаемо далёким и ненужным.
- Собаки тут плохие, - неожиданно говорит человек у руля.
- Где - тут?
- Везде. У нас собака - настоящий зверь...
- Ты - откуда?
- Вологодской.
И, точно картофель из прорванного мешка, покатились серые, тяжёлые слова:
- Это - кто с тобой - дядя? Дурак он, по-моему. А у меня дядя умный. Лихой. Богач. В Симбирском пристань держит. Трактир. На берегу.
Выговорив всё это медленно и как бы с трудом, человек уставился невидимыми глазами на мачтовый фонарь парохода, следя, как он ползёт в сетях тьмы золотым пауком.
- Берись, ну... Грамотный? Не знаешь - кто законы пишет?
Не дождавшись ответа, он продолжает:
- Разно говорят: одни - царь, другие - митрополит Сенат. Кабы я наверно знал - кто, сходил бы к нему. Сказал бы: ты пиши законы так, чтобы я замахнуться не мог, а не то что ударить! Закон должен быть железный. Как ключ. Заперли мне сердце, и шабаш! Тогда я - отвечаю! А так - не отвечаю! Нет.
Он бормотал для себя, всё более тихо и бессвязно, пристукивая кулаком по дереву рычага.
С парохода кричали в рупор, и глухой голос человека был так же излишен, как лай и вой собак, уже всосанный жирной ночью. У бортов парохода по чёрной воде жёлтыми масляными пятнами плывут отсветы огней и тают, бессильные осветить что-либо. А над нами точно ил течёт, так вязки и густы тёмные, сочные облака. Мы всё глубже скользим в безмолвные недра тьмы.
Человек угрюмо жаловался:
- К чему довели меня? Сердце не дышит...
Безразличие овладело мною, безразличие и холодная тоска. Захотелось спать.
Осторожно, с трудом продираясь сквозь тучи, подкрался рассвет без солнца, немощный и серый. Окрасил воду в цвет свинца, показал на берегах жёлтые кусты, железные, ржавчиной покрытые сосны, тёмные лапы их ветвей, вереницу изб деревни, фигуру мужика, точно вырубленную из камня. Над баржой пролетела чайка, свистнув кривыми крыльями.