— А как насчет молитв? — спросил священник.
— Даже не знаю, что сказать…
— Постарайтесь припомнить.
— Я так давно не молился. В последний раз это было в госпитале, наверно, года два назад. А вот с брикетами…
— Гм, — хмыкнул священник. — А сколько вы их берете? Больше, чем вам самому нужно?
— Да, я обмениваю их на хлеб и сигареты…
— Но и раздаете даром тоже?
— Да.
— Прекрасно. Только не пытайтесь на них наживаться… А жить-то ведь как-то надо, понимаете?
— Понимаю. — Ганс опять умолк.
— Это все? — тихо спросил священник.
— Да.
Священник откашлялся.
— Тоска, — сказал он, — это не дар Божий. Всегда об этом помните. Она может, вероятно, и приносить какую-то пользу, как и зло каким-то таинственным образом может, даже должно служить добру, понимаете? Но тоска никоим образом не приходит прямо по воле Бога. Помните об этом. И каждый раз, как на вас нападет тоска, молитесь. Молитесь, даже если поначалу тоска лишь усилится. Слышите? Когда-нибудь молитва поможет. Продолжайте молиться… И обвенчайтесь… И примите Святые Дары, они — наша пища здесь, на земле. И не забывайте о том, что у вас есть заслуги. Считать себя таким грешником, который даже недостоин снисхождения, — тоже высокомерие. Правда, особый вид высокомерия, который легко спутать со смирением. Разве вы не хотите обвенчаться? Ваша супруга страдает от такого положения дел, поверьте мне…
— Обвенчайте нас.
Священник помолчал.
— Я связан законами. Нам не разрешается венчать церковным браком, если до этого не заключен официально брак гражданский. А почему вы не поженитесь официально?
— У меня фальшивые документы. А ведь их могут потребовать. Обвенчайте нас так…
Священник вздохнул и надолго умолк.
— Хорошо, я сделаю это, сделаю вопреки всем законам. Но с условием: вы пообещаете мне, что потом обязательно оформите свой брак официально и еще раз обвенчаетесь в церкви.
— Обещаю.
— Прекрасно. Приходите с женой после службы ко мне в ризницу. И приведите с собой каких-нибудь свидетелей. Покайтесь в душе…
Пока священник, молитвенно сложив руки, молился — очень кратко и с большим чувством, — Ганс пытался вспомнить покаянные молитвы, выученные им когда-то. Но вместо этого незаметно для самого себя забормотал:
— Я так устал, так устал, я так голоден, мне плохо, сжальтесь…
И внезапно — даже не сразу поняв, что же произошло, — ощутил прилив сил. Видимо, у него опять случился небольшой приступ, и все поплыло перед глазами, потому что он вдруг увидел склоненное над ним бледное лицо священника, едва слышно бормотавшего: «Хвала Господу нашему, Иисусу Христу…»
Ганс сразу же вскочил и повернулся к печке. И тут ему вдруг пришло в голову, что на него не наложили никакой епитимьи.
— Вы не наложили на меня епитимью, — сказал он, не оборачиваясь.
— Каждый день вместе с супругой читайте один раз «Отче наш» и один раз «Аве Мария».
Голос священника звучал как-то обезличенно, даже слегка раздраженно и брюзгливо, но Гансу это было приятно. Сунув руку под кровать, он достал еще два брикета, подкинул их в печку и проронил:
— Я принесу вам еще, завтра утром. Вы должны принять это от меня…
Обернувшись, он увидел, что священник взял в руки свою табакерку и, набив ее доверху большими, плоскими табачными листьями, щелкнул крышкой:
— Тогда вы должны принять это от меня. Табак мне присылает брат, который его сам выращивает…
— Спасибо, — выдохнул Ганс. Прощаясь, он старался не смотреть священнику в глаза.
XVII
Пламя свечей отражалось от крышечки маленькой золотой дароносицы и матовым теплым пятном света плясало на стене, образуя дрожащий бублик, который как бы рвался куда-то, но не мог вырваться и бешено метался внутри крошечного кружка. Монахиня была погружена в собственные мысли и в своем широком и ниспадающем донизу облачении походила на какой-то каменный памятник, у которого живой была лишь бледная широкая ладонь, трижды благоговейно прижавшаяся к груди, чтобы потом окончательно исчезнуть в складках рясы.
Священник отщелкнул крышечку дароносицы, как открывают карманные часы. Пятно света на стене погасло, а в глазах умирающей при виде матовой облатки мелькнула радостная искорка. Она попыталась было поднять руки и прижать их к груди, но боль сковала ее члены, пронзила судорогой ее тело и словно огромным и зловещим кулаком сдавила все внутри. Кулак сжимался все сильнее, казалось, в нем не было ничего, кроме боли, дикой, рвущей все на куски боли, которая внезапно бесследно исчезла, да так быстро, что умирающая перепугалась и у нее к горлу подступила рвота — с такой скоростью, что выплеснулась через край ночного столика, быстро растеклась по нему, достигла подножия распятия и забрызгала одну из свечей. Но главная масса хлынула через край кровати на пол, образуя большую и быстро увеличивающуюся лужу, в которой чистый башмак монахини возвышался, словно остров. То была кровь, темная, почти черная кровь…
Монахиня вскрикнула, священник защелкнул дароносицу — на миг бублик вновь заплясал на стене в своем тесном кругу и исчез, когда священник спрятал дароносицу в складках своей сутаны…
Вид больной почти не изменился, она даже не испачкалась, лишь по подбородку стекла капелька крови, черная и густая. Она заметила, что дароносица исчезла, и поняла, что ее лишают и этого последнего утешения. Она чувствовала только слабость, а боли в этот миг, показавшийся ей бесконечным, не было, пока невидимый кулак у нее внутри вновь не сжался — кулак, схвативший нечто невещественное: саму боль, эту смертельную пустоту, которая под огромным давлением смогла тем не менее лопнуть и вновь толчками очень быстро взметнуться вверх. На этот раз кровь, густая и клейкая, медленно текла по ее груди и впитывалась в простыню: по ней расплылось большое темное пятно, похожее на чернильное…
Лицо священника казалось отдельным светлым пятном: его темная сутана сливалась с темнотой комнаты, и в этой темноте белели лишь его усталое и испуганное лицо и руки, неподвижно и молитвенно сложенные там, где полагалось находиться его груди…
— Благословите меня еще раз, — прошептала она…
Глаза священника смотрели вниз, на ловкие руки монахини, орудовавшие половой тряпкой: серая, насквозь промокшая тряпка не впитывала в себя кровь, вязкую, как тесто, и быстро свертывающуюся, сгустки ее как-то странно отскакивали в сторону…
Он подошел поближе к кровати, благословил больную и прошептал:
— Ничего не бойтесь, вы приняли таинство покаяния и совершили обряд соборования. Теперь вы передадите свою боль нашему Господу, лишь Он знает, что такое боль человеческая…
— Да-да, — выдохнула она, — позовите доктора.
И в ту же секунду больная увидела, что доктор уже входит в комнату. Рядом с его коренастой фигурой двигалась еще одна, на ходу застегивая белый халат. По серьезному и в то же время усталому выражению лица, по легким и быстрым движениям рук она тотчас узнала медицинского светилу. Она попыталась было сопротивляться, когда он задрал ей рубашку и принялся ощупывать живот. Его безрадостное лицо приблизилось к ней почти вплотную, чуть ли не легло на ее грудь. Это надменное морщинистое лицо, привыкшее выполнять ритуал величия, и теперь изображало все его стадии: скепсис — удивление — раздумье — усталость. А пальцы светила тем временем ощупывали ее живот в области пупка. Когда он вдруг нажал посильнее, она вскрикнула — пять его пальцев показались ей пятью вгрызающимися в нее сверлами — и, заметив, что на его лице появилось легкое удовлетворение, прошипела:
— Прочь… Уходите прочь!
Но он принялся выслушивать ее сердце, и тут кровь уже не вылилась, а твердым черным сгустком вывалилась из ее рта на спину светила. Тот не обратил на это внимания и продолжал стоять, склонившись над ней, подобно генералу, изучающему карту, в то время как снаряды уже рвутся рядом с его штабом; генерал знает, что его отступление в любом случае будет прикрыто и ордена пожалованы, а это все — мелочи, лишь служащие к его вящей славе. Главное — выдержка…