Стресс заставил еще одного резидента покинуть нейрохирургию ради менее ответственной работы в сфере консультирования.
Другие заплатили еще более высокую цену.
Росли мои умения, а вместе с ними и возложенные на меня обязанности. Чтобы научиться понимать, чьи жизни можно спасти, чьи нельзя, а чьи спасать вообще не следует, нужна невероятно развитая способность прогнозировать. Я совершал ошибки. Я вез пациента в операционную, чтобы сохранить только тот участок его мозга, который позволяет сердцу продолжать биться. При этом человек терял способность говорить и есть самостоятельно. Он был обречен на существование, которого никогда бы себе не пожелал. Подобный исход я начал рассматривать как еще бо́льшую неудачу, чем смерть больного. Такой человек становится тяжкой ношей, оставленной, как правило, на попечение больничного персонала. Родственники, потерявшие надежду на выздоровление, посещают его все реже и реже, пока он в конце концов не умирает от смертельного пролежня или пневмонии. Некоторые люди считают такую жизнь допустимой и настаивают на ней, другие выступают категорически против нее, и нейрохирурги должны учиться принимать правильные решения.
Я выбрал нейрохирургию отчасти для того, чтобы понять смерть: схватить ее, сдернуть с нее мантию, взглянуть, не моргая, ей прямо в глаза. Нейрохирургия привлекала меня сплетением в ней не только мозга и сознания, но также жизни и смерти. Я полагал, что нахождение между жизнью и смертью не только сделает меня более сострадательным, но и поможет возвыситься духовно: отдалиться от мелочного материализма и всяческих пустяков, узнать то, что действительно важно, научиться принимать правильные решения. Я надеялся, что мне удастся хоть частично постичь трансцендентное.
Я ВИДЕЛ МНОГО СТРАДАНИЙ ПАЦИЕНТОВ, НО, ЧТО ХУЖЕ ВСЕГО, – Я ПРИВЫК К НИМ.
Однако в резидентуре мне постепенно открылось совсем иное. Находясь среди бесконечного потока черепно-мозговых травм, я начал подозревать, что яркий свет этих трагедий только ослепляет меня. Казалось, что я пытаюсь изучить астрономию, смотря прямо на солнце. Я все еще был не с пациентами в их судьбоносные моменты, а в этих моментах я видел много страданий, но, что хуже всего, я привык к ним. Даже утопая в крови, человек учится оставаться на поверхности, плыть, цепляясь за один плот с другими врачами и медсестрами, которых тоже смыло приливной волной. Это необходимо, чтобы не потерять способность радоваться жизни.
Мы с резидентом Джеффом вместе работали в отделении травматологии. Однажды он позвал меня, чтобы оценить опасность мозговой травмы, и с того момента мы стали неразлучны. В тот день он прощупал живот пациента, а потом спросил меня, каков прогноз относительно когнитивной функции больного. Я ответил: «Ну, он все еще может быть сенатором, но только очень маленького штата». Джефф рассмеялся. После этого случая население штатов стало для нас показателем серьезности мозговых повреждений. «Он Вайоминг или Калифорния?» – мог спросить Джефф, чтобы понять, насколько интенсивным должно быть лечение. Или я мог сказать: «Джефф, я знаю, что давление пациента нестабильно, но я должен отвезти его в операционную, иначе он превратится из Вашингтона в Айдахо. Стабилизируешь его?»
Как-то раз я забежал в кафетерий и купил свой типичный обед: мороженое и банку диетической колы. Однако поесть я не успел, так как на пейджер мне пришло сообщение о прибытии пациента с серьезной мозговой травмой. Я примчался в травматологию и спрятал мороженое за компьютером за секунду до появления парамедиков, толкающих каталку с пациентом. Они сообщили детали: «двадцатилетний мужчина, мотоциклетная авария, скорость шестьдесят пять километров в час, возможно, мозг вытекает из носа…»
Я немедленно приступил к работе: попросил набор для интубации и быстро оценил жизненные функции пациента. Как только он был успешно интубирован, я осмотрел его многочисленные повреждения: разбитое лицо, ссадины, расширенные зрачки. Мы накачали пациента маннитолом[36], чтобы уменьшить отек мозга, и срочно отправили его на томографию. Томография показала тяжелое, широко распространившееся кровотечение внутри разбитого черепа. Я уже представлял, как буду сверлить череп и извлекать оттуда кровь, но внезапно у пациента упало давление. Мы незамедлительно повезли его обратно в отделение травматологии, но к моменту прибытия команды травматологов его сердце остановилось. Пациента окружил вихрь активности: в бедренную артерию были поставлены катетеры, глубоко в грудь – трубки, лекарства поступали в кровь через капельницу, и все это время врачи делали ему массаж сердца, чтобы кровоток не прекращался. Полчаса спустя мы позволили ему умереть. Мы все понимали, что с такой травмой головы смерть предпочтительнее.
ИНТЕРЕСНО, ЧЕГО БЫЛО БОЛЬШЕ ЗА КОРОТКОЕ ВРЕМЯ МОЕЙ РАБОТЫ ВРАЧОМ С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ЭТИКИ: ПРОВАЛОВ ИЛИ ПОБЕД?
Я выскользнул из отделения травматологии, перед тем как семье разрешили взглянуть на тело. И тут я вспомнил о диетической коле, мороженом и ужасной больничной жаре. Под прикрытием резидента из отделения экстренной помощи я, словно призрак, прокрался обратно, чтобы спасти мороженое, лежавшее рядом с телом человека, которого я спасти не смог.
Тридцать минут в морозильной камере реанимировали мой обед. «Довольно вкусно!» – думал я, доставая из зубов шоколадную крошку, в то время как семья прощалась с погибшим. Интересно, чего было больше за короткое время моей работы врачом с точки зрения этики: провалов или побед?
Несколько дней спустя я узнал, что Лори, моя подруга с факультета медицины, была сбита автомобилем и нейрохирург, пытаясь спасти ее, провел операцию. У Лори произошла остановка сердца, сердце удалось запустить, но она умерла на следующий день. Время, когда кто-то «погиб в автомобильной аварии», осталось далеко позади. Теперь эти слова открывали ящик Пандоры, в котором были следующие картины: каталка, кровь на полу травматологического отделения, трубка в горле, нажатия на грудную клетку. Я представлял руки, мои руки, которые бреют Лори голову, видел поднесенный к ней скальпель, слышал шум дрели и ощущал запах горящей кости. Волосы наполовину сбриты, голова деформирована. Она перестала быть похожей на себя и стала незнакомкой для друзей и родственников. Может, присутствовали еще трубки в груди и сломанная нога…
Я не спрашивал о подробностях, мне и так было известно слишком много.
В тот момент я вспомнил все случаи проявления мною черствости в отношении больных: я не уделял должного внимания их тревогам и игнорировал их боль, когда наваливались срочные дела. Люди, свидетелями страданий которых я стал, четко компоновались в моей голове по диагнозам, и значимость каждого из них я не мог распознать. Все эти пациенты словно вернулись ко мне: злые, жаждущие мести, непреклонные.
Я боялся, что скоро стану стереотипным бесчувственным врачом из романов Толстого, занятым пустыми формальностями и сосредоточенным лишь на рутинном лечении пациентов. («Доктора ездили к Наташе и отдельно, и консилиумами, говорили много по-французски, по-немецки и по-латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову мысль, что им не может быть известна та болезнь, которой страдала Наташа»[37].)
Ко мне обратилась женщина, у которой только что диагностировали рак груди, смущенная и напуганная неизвестностью. А я был таким усталым! Быстро пробежавшись по вопросам пациентки, я убедил ее в том, что операция пройдет успешно, и решил для себя, что не могу больше тратить время на то, чтобы честно отвечать ей. Но почему я не нашел тогда времени? Сумасбродный ветеран неделями игнорировал рекомендации врачей и медсестер. В результате рана на его спине разошлась, как его и предупреждали. Когда я зашивал его зияющую рану, ветеран, корчась от боли на операционном столе, сказал, что заслужил это.