Но этим не исчерпывается символическое значение романа. В глубине густого леса бьет родник. Его знают олени, приходящие на водопой, и две маленькие девочки-подруги: негритянка Милдред и белая Розакок. Что бы потом ни случилось с Розакок, как откровение истинно прекрасного и трогательного вспоминает она источник, оленя и восхищенно-испуганное восклицание Милдред, увидевшей рядом оленя. Вспоминает в день похорон Милдред и в другой раз, когда узнаёт, что будет матерью. Для американской литературы характерна стойкая традиция, выразившаяся в неприязни к машинной, буржуазной цивилизации. Эта неприязнь чувствуется и в творчестве Прайса, писателя XX века, свидетеля дальнейшего вырождения гуманного начала, все усиливающегося индивидуалистического разобщения людей в современной Америке. Явственно прослеживается в повести и литературная традиция бегства от цивилизации «городов», поближе к вечному источнику жизни — природе. Родник у Прайса — настоящий, лесной родник — и воплощение красоты и естественности таких натур, близких к природе, как Розакок. Вот почему стремление вернуть Уэсли домой, в родной городок, помимо самого конкретного смысла, таит в себе и другое, дополнительное значение. Думая о городе, Розакок мысленно видит лица горожан, выражающие, как ей кажется, ненависть к ближним. Там, в городе, люди — каждый сам по себе, они глухи друг к другу. И Уэсли, думает Розакок, тоже заражен этой общей болезнью.
В повести «Долгая и счастливая жизнь» как бы представлены две Америки, две возможности человеческого развития. Одна — это вечно спешащий, словно сросшийся со своим мотоциклом Уэсли, иногда напоминающий, по словам автора, оставленного поводырем слепца. Он на опасном пути отчуждения от себе подобных, неспособности любить. Другая возможность — Розакок, поэтичная, глубоко чувствующая, духовно зоркая, с ее любовью к родному краю и людям.
«Долгая и счастливая жизнь» — повесть о молодежи. Но именно от молодежи во многом зависит будущее страны, а оно тревожит Прайса, так как он не может не видеть, что заявленное еще в Декларации независимости равное право всех американцев на «стремление к счастью» уродливо искажено в современной ему Америке; естественные, «родственные» узы между людьми в опасности, индивидуализм и своекорыстие сеют отчуждение и несчастье.
Прайс любит писать о молодых. Став известным писателем, он по-прежнему преподает в колледже. Это позволяет ему чувствовать себя «в гуще жизни», быть духовным наставником молодежи. Прайс не относится к числу писателей, громко заявляющих о своих убеждениях, однако он знает, что такое нищета, неравенство и расовая дискриминация. И всеми своими произведениями он пытается, по его собственным словам, изменить «существующее положение вещей». В этом Прайс видит свой писательский долг, смысл жизни, назначение истинного искусства; это сознание долга позволяет Прайсу чувствовать себя «учителем» не только студенчества, но и всего своего многоликого читателя.
В чем же урок истории, рассказанной Рейнольдсом Прайсом? Она удивительно проста и бесхитростна. И как остальные произведения писателя, ее отличает цельность, глубинная, родниковая чистота и свежесть авторского восприятия. Для Рейнольдса Прайса характерно здоровое отношение к естественным процессам жизни. Повесть «Долгая и счастливая жизнь» кажется заповедным островком в современном литературном потоке, убереженным от модных влияний экзистенциалистского отчаяния, проповеди тщеты и бессмыслицы бытия. Да, счастья и радости маловато в окружающем мире — Прайс это знает и высказывает эту истину без утайки. Но у него свое отношение к миру: человек рождается для долгой и счастливой жизни, и сопутствовать ему должны доброта, умение откликаться на зов и вечный труд. В этом гуманистическом утверждении — сила светлой, поэтичной повести «Долгая и счастливая жизнь» американского писателя Эдуарда Рейнольдса Прайса.
М. Тугушева
Глава первая
Я видел, как угрюмо и сердито Смотрел терновник, за зиму застыв.
Но миг — и роза на ветвях раскрыта.
Данте. «Божественная комедия».
Рай. Песнь тринадцатая
Глядя сквозь защитные очки прямо на север, где была церковь «Гора Мориа», Уэсли Биверс змеиными зигзагами кренил свои черный мотоцикл из стороны в сторону, то пристраиваясь к медленной веренице машин, то вырываясь вперед, чтоб приехать к церкви первым, и пускал всем в лицо скунсовые струи бензинового перегара, а сзади, прильнув к его спине, будто в дремоте, на обтянутом овчиной седле сидела верхом Розакок Мастиан, которая не то была, не то слыла его подружкой, и сейчас устала смотреть против ветра и старательно кивать каждой машине в этой печальной веренице. А когда Уэсли поддал газу и обогнал грузовичок (его одолжил на сегодня вместе с шофером Сэмми мистер Айзек, и в грузовичке стоял сосновый гроб и стул с перекладинами на спинке, а на нем сидел мальчишка-негритенок, напяливший на себя все, что сумел выклянчить взаймы, и придерживал ногою гроб, а вокруг навалом лежали цветы) — когда он перегнал даже ото, Розакок сказала ему в спину: «Не надо», а потом покорно затихла, ни о чем не думая и лишь крепче вцепившись руками в его бедра, а ветер раздувал сзади ее белую блузку, как белый флаг поражения.
А все потому, что Уэсли после увольнения с флотской службы занялся мотоциклами (вернее, займется с понедельника) и ни за что не соглашался везти ее на машине, хоть из пушек в него пали. Он задумал везти ее на пикник не иначе, как на мотоцикле, но тут, родив ребенка без мужа, умерла Милдред Саттон, и Розакок, чувствуя, что обязана быть на похоронах, попросила Уэсли сначала заехать с ней в церковь, и Уэсли сказал, что заедет, только ради похорон какой-то негритянки не намерен брать машину. Но нельзя же не пойти на похороны, и невозможно тащиться три мили пешком по пылище, а отпускать его на пикник без себя, хоть ненадолго, было рискованно, и потому Розакок не стала спорить, положила шляпу в багажную сумку, подобрала юбку, оголив колени напоказ всему миру, и взмостилась на заднее сиденье.
При такой езде она даже не видела, что делается вокруг; да там и не было ничего нового, незнакомого — все та же земля, по которой она проезжала каждый день, всю свою жизнь, если не считать раннего детства да тех летних дней, когда она уезжала в лагерь на Белое озеро, или гостила у тети Омы в Ньюпорт-Ньюз, или дежурила в больнице, как тогда у Папы, незадолго до его смерти. Но земля все равно была тут и выжидала.
Дорога проходила неподалеку от веранды дома Мастианов, и, если пойти по их дорожке и свернуть налево, придешь к эфтонскому магазину, а там скоро мощеная улица, которая ведет в Уоррентон, куда она ездит на работу. Но сегодня они свернули направо, и дорога стала поуже и все сужалась, и дальше по ней могло пройти в одну сторону что-нибудь одно — машина либо грузовик, мул или телега, а стоял июль, и что бы по дороге ни прошло, даже самое мелкое животное, земля перетиралась в пыль. Пыль вздымалась клубами множество раз за день, а иногда, хоть и незаметно, даже по ночам. На закате, если не было ветерка, она висела в воздухе, как туман, и садилась на все, куда можно было сесть — на Розакок, и Маму, и Рэто, и Майло, когда они все вместе ходили в церковь каждое первое воскресенье месяца, но это было лет десять назад, еще до того, как Майло получил водительские права, а больше всего пыли оседало на негритянских ребятишек, когда они медленно, гуськом брели домой с черной смородиной, которую они набрали для себя (но если остановишься и спросишь: «Сколько ты хочешь за ягоды?», они так удивятся и заробеют, что забудут цену, которую сказала им мать на случай, если кто их остановит, и отдадут тебе смородину с ведерком вместе за столько, сколько ты предложишь, и всю пыль, что вы с ними подымете, ты принесешь домой на этих ягодах). Пыль садилась и на листья — на кусты кизила и орешника, и на реденькие сосны, и на дуб, а часто и на высокий платан, и на вишневые деревца мистера Айзека Олстона, тесно окружившие пруд, вырытый им для освежения воздуха в жару, заглохший и бурый, когда не льют дожди, — те самые деревца, что выросли из прутиков, посаженных мистером Айзеком двенадцать лет назад, в день его семидесятилетия, и тогда же он пустил в пруд таких крохотулей рыбешек, что их едва можно было разглядеть, и уверял, что доживет до времени, когда будет прохлаждаться в тени вишневых деревьев и вылавливать из пруда далеких потомков тех самых мальков. И с него станется, ведь Олстоны раньше девяноста лет не умирают. А те Олстоны, что умерли не так давно, уже после деревьев, не вместились в семейные могилы и лежали по эту сторону баптистской церкви «Услада», и просто удивительно, какие они были коротенькие, а вокруг похоронены люди, никогда не имевшие семейных могил, взять хотя бы Папу (так Розакок называла своего деда: он перед смертью начисто забыл про свою жену, мисс Полину, и просил похоронить его рядом со своей матерью, но позабыл сказать, где она лежит), и мисс Полину в могилке размером как для ободранного кролика, и родного отца Розакок, который не был баптистом (и вообще, можно сказать, никем не был) — и его могилка еле-еле возвышалась над землей. Могилы придвигались все ближе к церкви, и с ними придвигалась трава, а дальше начинался белый песок, который понатаскали сюда со дна речушки. Церковь стояла на белом песке, под двумя дубами, деревянная, посеревшая, квадратная, как ящик для снарядов, словно бросавшая людям вызов — а ну попробуйте-ка не пойти. Мастианы ходили, и даже Уэсли Биверс ходил, хоть и не был баптистом.