— Включите телевизор, — разрешает Филин, — там сейчас новости.
Краски вновь расцвечивают экран и лицо Камбалы.
Но вместо новостей дня прилизанный комик рекламирует средство для мытья посуды, комик въедливый — порошок для чистки раковин, и, наконец, сияющий комик рекомендует пасту для надраивания кастрюль.
— Вам известно, что мыло в избыточных количествах токсично? — строго комментирует доктор Филин.
— Я вообще его в рот не беру, — откликается Лучо Ящерица.
Филин трясет головой — то ли от смеха, то ли от тика, то ли от возмущения. Внезапно, вскочив на ноги, он принимается зондировать почву:
— Скажите, вы бы предпочли, чтоб мэром стал Кармело Ворон или Чезаре Сорока?
— Мне лично оба кажутся достойными людьми, — ответствует Крыса (не знающий ни того, ни другого).
Голос, поданный Камбалой, как слишком тихий, не засчитывается. Таким образом, решающим становится мнение учителя.
— Ну, так за кого вы?
— А что бы вы предпочли: рак печени или злокачественные метастазы в печеночной области?
— Но ведь это од…
Поняв свой промах, Филин обиженно удаляется; халат у него сзади вздернулся, но он этого не замечает.
— Ну и озорник же вы, — замечает Чинция Аистиха, — подняли доктора на смех. И меня заодно.
— Нет, вас — нет, — отвечает Ящерица, — вы хорошая, добрая и стимулируете сердечную деятельность.
Аистиха краснеет. Возвращается Рак, но, увидев этот любовный дуэт, поворачивает обратно.
— Если мне сегодня ночью станет плохо, — говорит Лучо, — обещайте, что придете вы. Медведь, конечно, славный, но вы — это совсем другое…
— Сегодня дежурство Медведя. А завтра, честное слово, всю ночь буду носиться с вами как курица с яйцом. Только окажите мне маленькую любезность…
— Просите что угодно.
— Отдайте мне колбаску, которую вы спрятали под подушку…
— Только не обижайте ее.
Вновь появившийся на пороге Рак со скорбью наблюдает за конфискацией.
— Ну, Лучо, я пошел… завтра приду.
— Будет время — приходи, нет — ничего страшного. Приносите мне вести о Леоне.
— Говорю тебе, в газетах ни строчки. Но завтра Лючия обещала прийти.
Лючия. Стоит учителю услышать это имя, как ему делается лучше. Он ложится, дыхание несколько участилось, но оно есть — это главное. Закрывает глаза. Может быть, настало время сна-откровения, сна, который раскроет тайны. Музыка из телевизора все больше отдаляется. Разобрать трудно, возможно, это «Самсон и Далила». Мелодию ведут скрипки. Лучо принимается вполне к месту напевать:
Над ним нависает тень Медведя.
— Профессор, тут у нас кардиология. Психиатрия — в другом отделении.
— Вы не любите оперу, Оресте?
— Я ее почти не знаю. «Фигаро — я здесь, Фигаро — я там» — и все.
— А какая музыка вам нравится?
— Только не смейтесь. Рок-н-ролл.
— Я не смеюсь.
— Знаете, профессор… — Оресте вдруг садится на койку Крысы, отчего тот подскакивает кверху на полтора метра, — это я сейчас такой толстый, а десяток лет назад играл в футбол и недурно танцевал.
— Ну-ка, расскажите.
— А потом вы — про бактерии.
— Идет!
— И еще про того, кто так сгруппировал животных, будто сам видел их сотворение, человека отнес к четвероногим, а хорька назвал «смердючиус зловониус».
— Про Линнея?
— Точно. Понимаете, профессор, в молодости было не до учебы, а теперь вот хочу все наверстать.
— Часто оглядываясь, далеко не уйдешь, — вздыхает Лучо.
— Но, понимаете, стоит мне задуматься, в голове начинается сущий кавардак.
— Все верно. Вселенная возникла и развивается среди хаоса, но нет-нет да и появится в ней маленькая стройная и очень сложная организация. Я имею в виду нашу крохотную периферийную планету. Скажем, миллиарды лет тому назад некий скачок атома водорода предрешил наш с вами разговор.
Оресте глядит на него недоверчиво, но не без гордости.
— Значит, в момент сотворения мира я уже был?
— Да.
Оресте вопросительно кивает на дремлющего Крысу.
— И Крыса тоже, — говорит учитель. — Понимаете, Бог сотворил мир в одно мгновение, может быть, лишь в этот миг он и существовал. Огненное облако, бэмс — и все воздвигнуто на миллионы лет. И тут уж, конечно, ничего не поделаешь из-за одного Крысы, который, согласитесь, никому не мешает.
— Да ради бога, душа человек, — признает Оресте. — Но вы-то, профессор, как выучились всем этим премудростям?
— Следовал или, наоборот, не следовал советам. Не упускал возможности повеселиться до упаду. Ну, и хорошие примеры. Из тех, что годны и на год, и на два, и на десять.
— Книги, что ли?
— Да, это как раз пример хорошего примера.
— Скажите, а что мне изучать?
— Вы знаете гораздо больше, чем предполагаете. Я наблюдал, как вы шутите с больными, какие слова подбираете. В вас есть чуткость и даже артистизм.
— Ну уж это вы загнули, но слышать приятно. А знаете, я всегда мечтал написать книгу. И назвал бы ее так: «Если бы вовремя скорая помощь»…
— И о чем же?
— Понимаете, мне всегда казалось, что герои книг умирают на самом деле. И, право слово, смерть некоторых вызывает у меня ужасную досаду. Я стал думать, что средствами современной медицины кое-кого из героев можно было бы спасти и дописать их истории. Умирает, к примеру, госпожа Бовари, а тут «скорая» из токсикологического центра, так что через два дня она уже вне опасности. И можно писать продолжение…
— Скажите пожалуйста! И вы серьезно изучили этот вопрос?
— А как же! Случаи бывают разные. Вот у госпожи Бовари образцовое отравление мышьяком — впечатляет, конечно. Флобер в этом деле знал толк! Еще мне нравится, как умирает Гектор в «Илиаде», правда, с копьем в горле столько не поговоришь. А вот кончина Дон Кихота неубедительна. Слишком уж туманно: шесть дней был в лихорадке. А температура, а пульс? На мой взгляд, его можно было спасти.
— Вы так считаете?
— И Гамлета тоже — промыванием желудка. Я понимаю, это звучит парадоксально. А вот с Патроклом дело было дрянь. И с Ромео и Джульеттой просто скандал: наркоз надо давать с оглядкой. О самих писателях и говорить не стоит. Кто их лечил, спрашивается? Я даже список составил. Вот послушайте. Катулл загнулся в тридцать три года, Байрон — в тридцать шесть, Оскар Уайльд — в сорок шесть, Аполлинер — в тридцать восемь, от гриппа, боже ты мой! Маяковский — в тридцать семь лет…
— Покончил с собой.
— Тогда исключаю. Пойдем дальше… Кафке едва стукнуло сорок, недолеченный туберкулез, в наше время мог бы еще играть в футбол. Леопарди — тридцать девять, Ньево — тридцать, Лорке — тридцать восемь.
— Его расстреляли.
— Вычеркиваю… Рембо — тридцать семь, Вийону, кажется, тридцать четыре…
— Вашé — двадцать три, Лотреамону — двадцать четыре, Лафоргу — двадцать семь, Китсу — двадцать шесть, Траклю — двадцать семь, Марло — двадцать девять, Есенину — тридцать, Корбьеру — тридцать, Шелли — тридцать, Риго — тридцать, Жарри — тридцать три, Праге — тридцать шесть, Томасу — тридцать девять, Плату — тридцать один, Мэнсфилд — тридцать пять, Домалю — тридцать шесть, Сэнжу — тридцать восемь, Эрнандесу — тридцать два…
— Страсть сколько вы их знаете!
— Я включил сюда самоубийц, утопленников, алкоголиков…
— А Мандзони прожил восемьдесят восемь…
— Он не виноват, бедняга. Ну, теперь очередь за вами, Оресте.
— И что же мне вам рассказать?
— Как умереть на ногах.
— Помню одного такого, только он повесился.
— Это в мои планы не входит.
— Тогда, боюсь, вам придется самому придумывать.
— Пожалуй, ты прав, Оресте. А теперь иди.
— И впрямь. Болтаю тут с вами, а вы спать должны.
— Нет. Я должен закончить кое-какие изыскания.
— A-а! Ну, спокойной ночи, профессор.
— Спокойной ночи.
Оресте исчезает, но появляется вновь.
— Скажите, профессор, а Д’Аннунцио?