Обушенко перебил его мысли:
— Пойдем на командный пункт. Пора атаку назначать.
— Нет, — сказал Шмелев. — Атаки не будет. Война отменяется. До утра. Старшинам отвести людей в тыл. На один километр. Накормить горячей кашей, обсушить. Отводить поочередно по одному взводу от каждой роты. — Шмелев говорил отрывисто и резко, будто кто-то разгневал его и он кричал на этого человека. — Объявить личному составу — будет отдых. Ослабевших накормить в первую очередь. Замполиту провести разъяснительную работу. Чтобы ни один не замерз больше. За каждого замерзшего буду спрашивать лично. У меня все. Через полчаса я приду к командирам рот и отдам Боевой приказ.
Шмелев и Джабаров остались вдвоем, и Шмелев знал теперь, что он не уйдет отсюда до тех пор, пока не пройдет сквозь этот холодный строй мертвых до самого конца, чтобы заглянуть в лицо каждого и, унести его в себе.
«Ради чего, — думал Шмелев, — они лежат здесь, на холодном льду, вдали от своих жилищ, отторгнутые от своих жен, детей? Лежат такие одинокие, хотя их так много. Если бы мы выполнили боевой приказ, жертвы были бы оправданны. Приказ не выполнен, а они все равно лежат.
Но боевой приказ не может прекратить свое действие оттого, что кто-то стал мертвым. Пока ты жив, ты не можешь преступить за грань приказа. Только мертвые имеют право на это. А ты жив — значит, приказ действует. Даже если ты останешься один, он все равно будет действовать. Одному это было бы, наверное, легче, чем с батальоном.
Ты пошел бы, лег на мост, взорвался бы вместе с ним. Но ты должен прийти туда с батальоном, а это труднее, чем одному. Ты не знаешь всего того, ради чего был задуман и принят приказ. Много войска пошло туда, никогда на этом фронте не было так много войска. И может, твой генерал, командующий этими войсками, отдавал тебе приказ и знал, что ты не выполнишь его. Значит, мы лежим не напрасно, лежим потому, что так нужно, а генерал потом ударит в другом месте, ведь у него есть чем ударить. «Вы узнаете свою задачу после того, как выполните ее», — он прямо сказал об этом. Погибнуть ради общего дела — вот какая у нас задача. Мы, кажется, неплохо выполняем свою задачу, мы стараемся изо всех сил. Мы так здорово выполняем ее, что скоро будет уже некому выполнять. Однако брось свою иронию. Ведь всегда кто-то погибает ради других, ради победы. Умирают всегда другие — пока ты жив. Пока что не было таких войн, чтобы всем было поровну — чтобы все погибли или все остались в живых. А теперь подошел твой черед. Где-то далеко-далеко есть солнце, луга, пахучие травы, улицы городов, огни витрин, по бульвару бредут влюбленные, а на площади звенит трамвай — все это уже не для тебя. Но почему война должна взять именно меня? Это моя жизнь, и я не хочу отдавать ее. Что ж, ты можешь распорядиться своей жизнью. Ты можешь отдать приказ на отход, потому что дальнейшие жертвы бессмысленны и ты сможешь доказать это в самом высоком трибунале. А не докажешь — все равно. Решись — и ты уйдешь отсюда. Ценой своей жизни ты спасешь других. Постой, постой, ты сказал что-то очень важное. Твоя жизнь принадлежит тем, с кем ты пришел сюда. И надо прожить эту жизнь так, чтобы мертвые не могли бросить слова упрека, чтобы они знали: ты был с ними наравне, и тебе просто повезло, а им нет. И ты уже знаешь, что сделаешь, но все еще притворяешься и рассуждаешь, чтобы набраться духу и сделать то, что задумал. Ведь после этого нельзя будет жить так, как ты жил до сих пор. Но кто же виноват в этом? Ты не хотел драться, но теперь ты не выпустишь оружия до тех пор, пока хоть один враг будет на твоей земле. И он еще узнает, на что ты способен. Ты и сам не знал, что способен пережить и вынести. Зато теперь ты знаешь. Посмотри на них еще раз. Смотри и запоминай. Они стали мертвыми ради этого, чтобы ты победил, и то, что ты собираешься вделать с ними, ничто в сравнении с тем, что они уже отдали тебе. Возьми их, убей их снова, им все равно, они ничего не узнают и не почувствуют. Убей их еще, чтобы спасти живых. Хватит мертвых. Не об этом ли говорил Плотников, а ты все никак не мог сообразить, что он сказал. Он велел именно это. Вот он лежит. Возьми его с собой. Мертвые уже не победят, но живые должны победить, иначе мертвые не простят. И поэтому брось слюнтяйничать. Ничто уже не воскресит их».
— Пошли. — Шмелев повернулся к Джабарову, и Джабаров увидел на его лице улыбку — застывшую, судорожную, ледяную, как та, которая была на лице Рязанцева. Джабаров вздрогнул: он понял, что должно произойти.
Шмелев поднялся, быстро зашагал к берегу.
Рассвет поднимался над озером. И тогда взлетели три красные ракеты. Живые пошли на последний приступ, и перед каждым лежал убитый. Подтолкни его, подползи к нему ближе, еще чуть-чуть подтолкни, опять подползи. Они застывшие, тяжелые, они ползут по шершавому льду со скрипом — толкай сильней, сначала ноги, потом плечо. Толкай! Не отрывайся от него, не бойся мертвого, прижимайся к нему крепче, не бойся его: ведь он твоя последняя защита и надежда.
Немцы на берегу сначала не поняли, в чем дело, а потом стали бить из всех пулеметов. Мертвые умирали снова, но медленно и неотвратимо двигались к берегу. За мертвыми ползли живые, ползли упрямо, отчаянно, беспощадно, потому что им не оставалось ничего другого и потому что мертвому не страшна никакая смерть.
Берег был все ближе. И пулеметы на берегу били все сильнее.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
О, РУССКАЯ ЗЕМЛЯ!
«СЛОВО О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
глава I
Полковник Рясной лежал на койке и ждал, когда зазуммерит телефонный аппарат, стоявший в изголовье. Сквозь синие окна просачивался слабый свет, пламя коптилки на столе съежилось и поблекло. Рясной лежал, ожидая, когда придется взять трубку, — тогда острая боль вопьется в поясницу, он услышит в своем голосе стыд, безнадежность. Весь вчерашний день, всю ночь он лежал, не смыкая глаз, беспомощный, отторгнутый от своих батальонов. Еще вечером Рясной послал в штаб армии связного с просьбой выделить подкрепление. Теперь он с нетерпением ждал ответа и страшился отказа, ибо отказ означал, что отнята последняя надежда.
Дверь в сени была приоткрыта, там слышались голоса.
— Огневая поддержка — великая вещь, — степенно говорил сержант Чашечкин. — Позапрошлой осенью стояли мы, значит, под этим Парфином. И приходит приказ — забрать. А там и брать-то нечего: ни домов, ни улиц не осталось, одно жалкое понятие. Ничья земля. А все равно приказано — брать!
«Ничья земля на войне самая дорогая, — машинально думал Рясной, слушая солдатский разговор. — За ничью землю приходится платить самой дорогой ценой...»
Громко хлопнула наружная дверь. Вошедший часто затопал валенками, что-то мягкое шлепнулось на пол.
— Привет начальству, — сказал Чашечкин. — А мы уж думали, ты под лед ушел. Спрашивал? — Рясной узнал голос писаря Васькова, который ходил в штаб.
— Спит, — ответил Марков. — Всю ночь ворочался. Под утро заснул.
— Переживает, — добавил Чашечкин.
— Как там? — спросил Марков. — Дают подкрепление?
— Дадут и еще прибавят, — ответил Чашечкин за Васькова. — Что в мешке-то принес? Не гостинцы?
— Все еще лежат? — спросил Васьков. — Не взяли?
— Там, наверно, и не осталось никого, — сказал Чашечкин. — Поддержки огневой нет.
— Молчат, — подтвердил Марков. — Каждый час вызываю. Видно, с рацией что-то случилось.
— Это нам за лето наказание, — Чашечкин вздохнул. — Все лето рыбу жарили. Теперь искупаем.
Рясной осторожно потянулся за стаканом, который стоял на табурете. Поясницу обожгло болью. Рясной вскрикнул. Голоса за дверью тотчас смолкли. Потом дверь тихо приоткрылась, и в нее просунулась бритая голова.
— Давай вставать, Чашечкин.
— Здравия желаю, товарищ полковник! — крикнул Чашечкин с порога. Он распахнул дверь, вернулся в сени и вошел в избу с тазом в руках, с полотенцем через плечо. Следом вошел Васьков, поздоровался с полковником, прошел в угол за печку, где стоял его стол.