«Молочков и Беспалов, — твердил он про себя. — Кто же лежит здесь? Беспалов и Молочков — который из них? Кто? Молочков? Или Беспалов?» Ракета поднялась над берегом. Старшина быстро приподнялся на локтях. Лицо убитого было сметено взрывом, ничего, кроме смерти, не осталось на этом лице. Старшина схватил термос, пополз прочь от этого места.
Стайкин лежал на льду, спрятавшись за телами убитых, и ему было скучно.
— Передать по цепи! — крикнул Стайкин. — Рядовой Грязнов! Ко мне!
Грязнов подполз, с опаской глядя на сооружение, которое сотворил Стайкин.
— Неплохо устроился, — сказал Грязнов.
— Как в Азове на пляже, — охотно согласился Стайкин. — Нечто среднее между окопом полного профиля и неполной братской могилой. Приобщайся. Принимается предварительная запись...
Двух убитых Стайкин положил перед собой друг на друга, спинами вверх, головами в разные стороны. Тела убитых закрывали берег, защищали Стайкина от пуль и осколков. На спине у верхнего лежала снайперская винтовка, из которой Стайкин вел огонь по берегу.
Стайкин отцепил флягу, протянул Грязнову.
— Быпей, Грязнов, за моих верных боевых друзей, которые не оставили меня даже после смерти.
Грязнов выпил, хотел было ползти обратно.
— Постой, куда же ты! — закричал Стайкин.
— Да мне по нужде, старший сержант. Мочи нет.
— Эх, Грязнов, я душу перед тобой излить хотел. Нет в тебе тонкости. Один я пропадаю здесь в расцвете сил и талантов. Я не могу воевать в такой обстановке.
— Мало? — спросил Грязнов. — Поди собери еще.
— Никто меня не понимает. Я человек, и я желаю воевать в человеческих условиях, как все люди, а не как людоед. Убивайте меня по-человечески. Уберите от меня мертвецов. Я не могу воевать вместе с мертвецами, они отрицательно действуют на мою психику. Я требую человеческого отношения. Иначе я отказываюсь воевать.
— Старший сержант, отпусти меня. По нужде надо сходить.
— Веселый ты паренек, с тобой не соскучишься. Спасибо, тебе, Грязнов, утешил ты меня. — Стайкин повернулся к Грязнову спиной и стал стрелять из винтовки в амбразуру дзота, где стоял немецкий крупнокалиберный пулемет. Он выпустил две обоймы, взялся за флягу.
Стайкина грызла тоска. Он подождал, когда над берегом загорится ракета, и приподнял голову, осматриваясь. Грязнов сидел на льду и перематывал портянки. За ним, свернувшись в комок, лежал Севастьянов.
— Севастьянов! — крикнул Стайкин.
Севастьянов лежал на боку, поджав ноги к животу, просунув меж колен руки. Глаза его были закрыты, на лице блуждала непонятная улыбка. Стайкин подумал, что Севастьянов не слышит, и крикнул громче:
— Севастьянов! Идя греться в мой окоп.
— Ничего, мне уже не холодно, — ответил Севастьянов.
Стайкин не услышал, снова закричал:
— Что же ты молчишь?
Севастьянов замерзал. Во время последней атаки, когда над озером зажглась немецкая ракета на парашюте, Севастьянов согрелся, но как только снова лег на лед, тепло стало быстро уходить из тела. Кто-то сказал, что к холоду нельзя привыкнуть. Можно привыкнуть к славе и богатству, к подлости и изменам. А к холоду не привыкнешь. Севастьянов пытался вспомнить — кто же сказал это?..
Кругом был холод: в воздухе, во льду, в воде подо льдом; холода кругом было очень много, а тепла в человеческом теле, в сущности, совсем мало. Холод притягивался к теплу, просачивался сквозь одежды. Холод питался теплом. Он пожирал его, высасывал из тела.
Первыми стали замерзать пальцы на ногах. Севастьянов лежал и быстро шевелил ими, но пальцы все равно замерзали.
Потом замерз нос. Лицо Севастьянова до самых глаз было закрыто, но пар, выходя изо рта, застывал на подшлемнике, шерсть покрывалась инеем, промерзала. Севастьянов быстро снимал рукавицу, оттягивал подшлемник, растирал нос рукой. Нос начинало покалывать, а рука быстро замерзала. Он прятал руку в рукавицу, чтобы согреть ее, и тогда нос замерзал еще быстрее.
Потом холод проник в колени и живот, и как только Севастьянов пытался пошевелиться, чтобы согреться, холод острыми иглами колол тело. Тогда Севастьянов понял, что бороться бессмысленно. Он закрыл глаза и старался не думать; ведь для того, чтобы видеть, думать, тоже нужно тепло, которого у него уже не было. Он поджал ноги к животу и лежал не шевелясь. Замерзли руки, он не выдержал, зажал руки меж колен, и это движение забрало последние остатки тепла. Он почувствовал колючие прикосновения белья, и оно стало сдавливать его все сильнее; он лежал, пытаясь нагреть холодную ткань в тех местах, где она плотнее прижималась к нему, и ему начало казаться, будто белье согревается и телу становится тепло. Он не знал, что это означает конец, и обрадовался, потому что ему становилось все теплее. Сначала он думал только о том, чтобы не замерзнуть. Потом ему сделалось тепло, и он вспомнил большой сумрачный зал Публичной библиотеки в Ленинграде и стал вспоминать прочитанные книги. Шелестели страницы, в зале было тепло, тихо. И тогда на лице его появилась улыбка. Он лежал на льду Елань-озера под огнем пулеметов, замерзая от холода, и улыбался: теперь было тепло, и мысли его были приятны ему.
Кто-то окликнул его!
— Севастьянов!
Голос Стайкина с трудом дошел сквозь то тепло, которое еще оставалось в нем.
— Я здесь, — ответил Севастьянов; ему показалось, что сосед по книгам зовет его, и он отвечает ему через стол и поэтому ответил полушепотом, как говорят в библиотеке. Стайкин не услышал, позвал снова:
— Севастьянов, иди греться в мой окоп.
— Ничего, мне уже не холодно, — беззвучно, одними губами ответил Севастьянов.
— Что же ты молчишь? — крикнул Стайкин, и Севастьянов удивился, что сосед не слышит его.
Стайкин схватил флягу, подбежал к Севастьянову. Он упал на него, изо всех сил колотя и толкая.
— Зачем? Зачем? Мне тепло, — беззвучно говорил Севастьянов, но Стайкин не слышал и колотил все сильнее; потом стал пинать ногами, катать по льду, словно бревно.
Севастьянов почувствовал колючий холод, острые иглы вонзились в тело — вместе с болью к нему вернулась жизнь, и он снова оказался на льду Елань-озера.
— Холодно, — сказал Севастьянов громко и открыл глаза.
— Выпей, Севастьяныч, выпей.
Севастьянов увидел, что Стайкин стоит на коленях и протягивает ему флягу.
— Я же не пью.
Стайкин больно схватил его, всунув флягу между зубами.
— Не надо, не надо. — Севастьянов пытался оттолкнуть Стайкина, но у него не было сил. Горячий огонь вошел в горло, вонзился в тело, стал разрывать внутренности. Севастьянов застонал.
— Порядок, — Стайкин влил в Севастьянова еще немного водки.
Севастьянов закрыл глаза, затих. Стайкин сидел, поджав ноги, и смотрел влюбленными глазами на Севастьянова.
— Как теперь?
— Вы знаете, Эдуард, оказывается, жить очень больно. А замерзать даже приятно, честное слово. Сначала только немного колет, а потом тепло и вовсе не страшно. Я вспоминал о чем-то хорошем, о чем давно уже не вспоминал, только забыл о чем.
Стайкин вскочил:
— Рядовой Севастьянов, слушай мою команду! По-пластунски вперед!
— Зачем? — удивился Севастьянов.
— Вперед! — Стайкин решительно вытянул руку.
Севастьянов перевалился на живот и, неумело двигая ногами, пополз в ту сторону, куда указывала рука Стайкина. Стайкин полз следом и подталкивал Севастьянова, когда ноги его скользили по льду. Стайкин скомандовал встать, они побежали в темноту. Севастьянов бежал, нелепо вскидывая негнущиеся ноги. Стайкин устал и дал команду шагом.
В темноте за цепью находился пункт боепитания. Севастьянов нагрузил волокушу коробками с патронами, они вместе впряглись в ремни, потащили волокушу.
— Теперь живи, — великодушно разрешил Стайкин.
— Ох, Эдуард, я устал. Я устал жить. Я устал лежать на льду. У меня такое чувство, будто я всю жизнь лежу здесь на чужой замерзшей планете и ничего нет, корме нее. Жизнь — это усталость и боль.