С болью и состраданием ответил Али Кушчи:
— Досточтимый учитель! Верю, верю в то, что потомки будут знать правду, будут судить о вас в согласии с нею… И в чьих же суждениях правда, если не в суждениях людей науки, устод? А разве забудут они ваши заслуги? Разве может превратиться в пыль каталог звезд?.. Или не разум людской только и вечен в мире?!
Улугбек грустно улыбнулся.
— Ты уверен в этом?.. Ну, пусть будет так. Благодарю, Али.
В эту минуту послышались шаги, в зале показался дворецкий, а за ним толстяк бакаул — мастер-шашлычник, знакомый Али Кушчи по охотничьим пирам повелителя. Шашлычник нес серебряный поднос, на котором стояли ажурные кувшинчики и тонкие, точно из луковичной кожицы, китайские пиалы. Такие же серебряные подносы внесли затем помощники бакаула, и на каждом подносе шипел горячий шашлык, дразня острым запахом.
Улугбек последил взглядом за тем, как бакаулы расставляли кушанья, как потом, пятясь и кланяясь, выходили из залы. За ними собрался было и дворецкий, но султан остановил его вопросом:
— За мавляной Мухиддином послал гонца?
— Гонцы уже вернулись, повелитель.
— И что же?
— Мавляна Мухиддин, оказывается, тяжко занедужил, повелитель.
— Вот как!.. Ну, ладно, ступай… Я сам разолью вино.
Дворецкий вышел, тоже пятясь, прижав руки к груди.
— Гм… Тяжко занедужил… — повторил Улугбек и насупился. — Ты знал об этом что-нибудь, Али?
— Нет, досточтимый устод.
— Отчего же?
Али Кушчи смутился.
— Возможно, вы слышали, устод, о том, что этой весной я сватал дочь мавляны Мухиддина. За молодого мударриса по имени Каландар Карнаки. Но мавляна, а особенно отец его Ходжа Салахиддин… тот самый, известный в Самарканде ювелир… отказали. С обидными словами меня выпроводили… С тех пор я не бывал в том доме… Об остальном вы знаете, устод.
Улугбек молча следил за игрой золотистого вина в хрустальном бокале… Да, он знал «остальное»…
Вскоре после сватовства, о котором рассказал Али Кушчи, мавляна Мухиддин отдал дочь за сына эмира Ибрагймбека-тархана[15]. На той богатой свадьбе был сам Мирза Улугбек. Но, когда Улугбек повел потом войско против Абдул-Латифа, оставшийся в столице младший сын, Абдул-Азиз, придрался к чему-то и казнил ни за что ни про что эмирского сына, а молодую жену, дочь Мухиддина, взял в свой гарем. К произволу этого Улугбекова сына в городе привыкли, но такой дерзко беззаконный поступок вызвал среди вельмож и богачей Самарканда взрыв недовольства, да такого, что султан-отец должен был, оставив войско, с берегов Джейхуна немедля вернуться в город.
В первый же день после возвращения Улугбек пожелал увидеть Хуршиду-бану — так звали дочь мавляны Мухиддина.
— Дочь моя, — сказал Улугбек, взволнованный красотой и глубокой печалью пленницы. — Что случилось, то случилось. Я наказал сына за бесчестье, тебе нанесенное. А теперь… твоя воля — хочешь, возвращайся домой, хочешь… останься.
Хуршида-бану выбрала первое, а Улугбек хотел надеяться на второе. Ибо красота всесильна, и, может быть, в преклонные годы человек ценит ее больше, нежели в годы юности.
Эта встреча взволновала Улугбека потому еще, что он узнал о красавице раньше, до ее свадьбы, за год до последующих печальных событий. Как-то мавляна Мухиддин, ученик Улугбека, сказал, что его дочь весьма искусна в каллиграфии. «Если пожелаете, устод, она перепишет вам ваши труды…» Улугбек не очень поверил в эти слова, но все же отдал Мухиддину один из своих трактатов по истории. А спустя месяц — изумился, увидев его переписанным на тонкой шелковистой бумаге почерком, который и в самом деле был преисполнен редкой красоты…
Отчетливо, как бывает во сне, увидел сейчас мысленно Улугбек занавеску из прозрачного розового шелка, за которой, низко опустив голову, стояла пленница Абдул-Азиза, увидел водопад ее волос почти до ковра, руки ее, изящно-длинные пальцы с покрашенными хной ногтями, — руками она закрывала лицо от стыда и горя.
Словно пробуждаясь, Улугбек поднял голову и взглянул на Али Кушчи.
— Аллах свидетель, я не виновен в том зле… Говорили, правда, что я слишком легко наказал Абдул-Азиза, снизошел к его раскаянию, мольбам. Но что я мог сделать? Убить его?.. Как отрезать свой палец? Абдул-Азиз — родной сын, моя кровь.
— Понимаю, учитель… — кивнул Али Кушчи, а сам невольно подумал: «А Абдул-Латиф? Тоже ведь родной сын, а поднял меч на отца… Его тоже простить?»
— А что стало с тем поэтом, с Каландаром Карнаки? Я слышал, будто он оставил медресе, избрал удел дервиша. Это правда?
— К сожалению, правда, учитель. Каландар — человек редких способностей и смелых решений. После свадьбы дочери мавляны Мухиддина он, охваченный горем и яростью, надел рубище, на голову — кулох. Ныне, говорят, ходит по улицам, нищенствует, участвует в дервишеских радениях… во имя аллаха.
Улугбек сжал губы. Желто-золотистое вино, разлитое в бокалы, оставалось нетронутым; шашлык так и стыл неотведанным. Каждый из собеседников думал о своем. Улугбек глубоко вздохнул:
— О грешные мы, грешные! — И, повернувшись всем телом к Али Кушчи, спросил неожиданно: — Найдутся ли надежные талибы среди твоих?
— Найдутся, устод, конечно, найдутся…
— Хорошо, если найдутся… Тогда перейдем к делу. — Улугбек положил на колено мавляны руку и снова пристально взглянул в лицо ученика. — Ну, ты знаешь, конечно, что небо Мавераннахра снова заволокли тучи междоусобицы. Тучи бунта, правильнее сказать! Старший сын мой Абдул-Латиф, кому я отдал прекрасный Балх, затеял против меня войну. Ему мало Балха, ему нужен Самарканд. Он перешел Джейхун и сейчас уже недалеко от Кеша… Ты слышал об этом, Али?
— Слышал, досточтимый устод! Но… нельзя ли надеяться на примирение? Если вы простите сыну его вину…
Улугбек пристукнул кулаком по колену Али Кушчи.
— Э, если б все решалось прощением… Если бы он попросил прощения, я простил бы его… Ради спокойствия в стране! Ради того, чтобы нам с тобой спокойно следить за звездами… Но ты не знаешь Абдул-Латифа, Али. Не знаешь! — Улугбек вдруг вскочил с места и нервно прошелся по зале. — Я вызвал тебя неспроста, Али. И то, что ночью, тоже неспроста, хотя сарайбону надлежало сделать так, чтобы они… вельможи мои… не видели тебя здесь. — Улугбек снова подошел к собеседнику, сел рядом с ним. — Мои сокровища: обсерваторию, библиотеку, рукописи свои, законченные и незаконченные, чувствую, что не закончу их теперь, — все это передаю в твои руки, доверяю их только тебе, Али, сын мой! Богатства бесценные, богатства разума человеческого…
Улугбек откинулся в кресле, сложил на груди руки.
— Но подумай, Али! Это опасное дело. Ты же знаешь настроение темных невежд, фанатики шейхи не любят меня.
— Знаю, устод, знаю.
— По силам ли будет тебе это бремя?
Лицо Али Кушчи залилось краской. Он поднялся.
— Вы сомневаетесь в своем ученике, досточтимый учитель?
— Нет, Али, нет, — продолжал Улугбек. — Сомневался бы, так не открывал свою душу тебе. Я только не хочу погубить тебя… Эти мнимопочтенные улемы[16], обделенные умом и жалостью маддохи[17], сколько лет уже точат они зубы на людей науки!
— Да, но мы живы но воле аллаха!
— …И по воле… силы моей и страха их перед силой, Али. Пока их боязнь перевешивает их ярость.
Али Кушчи опустил глаза. Он знал, что такое ярость улемов и шейхов против тех, кто не схож с ними. Вот совсем недавно на кладбище «Мазари шериф» пришло человек двадцать студентов из медресе Улугбека предать земле тело безвременно скончавшегося от тяжелой болезни товарища своего, но, когда они приблизились к кладбищенскому холму, высоко неся гроб на вытянутых руках, в воротах появился шейх Низамиддин Хомуш, окруженный толпой мюридов и дервишей. Он преградил путь талибам, стал потрясать дорогой тростью, изрыгая проклятия и ругательства, совсем не приличествующие шейху:
— Прочь, убирайтесь прочь, нечестивцы, покуда сами целы. Прах нечестивцев не осквернит эту святую землю! Убирайтесь, или мы сейчас размозжим вам головы, богоотступники!