А вот — девушка. Господи, какая девушка! Всю жизнь мечтал встретить такую, это же мой идеал. Глаза голубовато-серые, большие, глубокие, добрые, умный такой лоб. Она улыбается своими выразительными губами, мне улыбается, смотрит на меня. Ну, отзовись, подойди, говорят ее глаза. И я уже хочу сделать шаг ей навстречу. И она ждет этот шаг. И мысленно я составляю первую фразу. Такую, чтобы не показаться дураком и, в то же время, не выглядеть нахалом, этаким искателем легких знакомств. Но тут меня настигает мысль о промокших ботинках, у которых вот-вот отстанет подметка, о голодных ребятах, которые ждут меня с хлебом, с деньгами.
Что же я скажу этой девушке, если на мои копейки мы даже до парка культуры и отдыха не сможем доехать? Девушка проходит, медленно удаляется, сейчас исчезнет в толпе. И я никогда, наверное, ее не встречу. Нет, она еще оглядывается на меня. Я вижу ее отчаянно-прекрасные глаза. Уходи же скорее, не зови! Ты — не для меня. Ничего я не могу тебе сказать, кроме: «Знаете, я пропадаю. У меня нет денег, я подвел товарищей…» А если подойти и так вот сказать? И что же? Она примет меня за уличного попрошайку, стрелка гривенников, откроет, конечно, сумочку и отделит мне какие-то монетки от своей студенческой стипендии: «Возьмите! А я-то еще подумала — вот он, мой герой…»
Ушла. И хорошо. Пусть никто не отвлекает меня от главного дела. Я должен где-то раздобыть денег и накормить ребят. Надо спокойно все взвесить. Главное, как в бою — действовать, и, по возможности, спокойно. Думай! Думай… Занять решительно негде. Продать нечего. Заложить — тем более. От кого-то я слышал, что в Москве еще сохранились люди, которые принимают вещи под залог. Но у меня нет ничего подходящего для залога. А ведь можно было раньше, в старинные и наивные времена, заложить душу дьяволу. Как доктор Фауст, например. Можно было заполучить шагреневую кожу, сокращавшую жизнь, доставлявшую мучения, но все же исполнявшую твои желания. Где он, дьявол? Я готов заложить свою измученную душу. Готов. Только бы ребята не сидели голодными. Явись, дьявол! Лови этот редкий момент, получай мою душу. Совсем недорого!..
И Дьявол является. Он в дорогом ратиновом пальто с поясом и накладными карманами, в мягкой шляпе заграничного происхождения. Ему лет сорок, бритое сухощавое лицо с хрящеватым носом несколько вытянуто вперед, как и у всех дьяволов мира. Дымчатые очки в золотой оправе скрывают хищные глаза. На копытах, разумеется для маскировки, толстой кожи ботинки с каучуковой подметкой. Эти ботинки не промокают. Дьяволу тепло.
Сразу Дьявол приступает к делу, ему все ясно. Он произносит слова медленно с очень сильным акцентом:
— Это ви хотель меня видеть? Это ви хотель закладывайт свой дюша? Вери уэлл! Ви есть — как по-русски сказайт? — отшаянный шеловек. Я вас буду немножко это… жалеть, ви есть еще такой молодой. Но каждый делайт свой бизнес. Ви продавайт, нет, не дюша, ви мне продавайт немножко военный сикрет. Итак, отвечайт на все мой куэсченз, на все мой вапроз: кто есть командир ваша дивизия? Кто есть комиссар? Где расположен укрепления на пограничный дистрикт, район, известный вам? Какой там есть систем оружье?..
Ну, что же, хотел продать душу — продавай. Вот один из способов продажи в наш век. И меня захлестывает ненависть к этой бритой роже в дымчатых золотых очках и ко всем, кто заодно с ним, кто его подослал. Сейчас он узнает, с кем имеет дело. Я — гвардейский офицер. Я — студент единственного в мире института. Я — ученик Старика, при жизни зачисленного в классики. Я — товарищ Бориса, испытавшего такие страдания в плену у всех этих дьяволов, товарищ всех, кто ждет меня в общежитии. Сейчас этот тип узнает, почем фунт соленых гребешков, как говаривал перед боем наш комиссар Киричук. Сейчас я врежу по его дьявольской харе прямым с правой. А потом — апперкот левой. Когда-то ведь я занимался боксом…
Я затягиваю молчание, будто размышляю, а сам готовлюсь нанести точный удар. В челюсть, конечно, с поворотом всего корпуса. Ну!..
Он дьявольски усмехается, показывая золотые зубы:
— Не надо этот рюсский драка. Не надо оказайт сопротивлений. Всякий попытка обречен полный неудача. Точный ответ мой вапроз — ви имейт значительный сумма. Ви есть моих руках! — торжествующе заключил он.
А я задыхаюсь, не хватает воздуха, в голове гудят паровозы и свистят вьюги. Как же мне плохо! Но я все равно сейчас двину ему и, наверно, умру. Лучше умереть, чем отвечать на его «вапрозы». Прощайте, ребята! Прощайте, однополчане! Прощайте все!..
Но тут за спиной Дьявола и чуть вдалеке неожиданно возникают трое. Они идут, плечо к плечу, сомкнутым строем, в артиллерийских фуражках и походных ремнях. В центре — капитан, нет, уже майор Киричук. Он в новенькой черной кожанке, с клинком и пистолетом. На хромовых сапогах позванивают шпоры. Справа от него — Иван Кондратьевич Шестаков, слева — Шура-профессор.
— Держись, Сибирцев! Держись, лейтенант! — призывает Киричук.
— Малыш, не забывай: гвардия не сдается. И в «Метельную ночь» и в «Бою за высоту» мы победили, — говорит Ив. Шестаков, напоминая названия моих рассказов, напечатанных в дивизионке. — И дальше надо побеждать!..
— Есть ценности преходящие, дружище. А есть вечные. Есть благородство, а есть подлость, — произносит Шура-профессор…
Я открываю глаза. Стою, прислонившись к холодной кирпичной стене, а мимо текут бесконечной рекой прохожие. Что же со мной было? Галлюцинация? Голодный обморок? Внезапный сон? Но ведь я точно запомнил Дьявола, его ухмылку, его акцент. Он был, этот Дьявол, я не мог его выдумать! Ну, конечно, вот же он, трусливо уходит, сейчас исчезнет в толпе. Я вижу его широкую спину в ратиновом пальто, его мягкую шляпу… Догнать, немедленно догнать, сдать в милицию, пока не ушел! Я кидаюсь вперед, расталкиваю людей, хватаю его за рукав. На меня смотрят усталые умные глаза из-под стекол в золоченой оправе, подбородок сбоку располосован шрамами — типичное челюстное ранение.
— Вы что-то хотите сказать? — спрашивает вежливо и негромко.
— Извините, конечно, — смущаюсь я и выпаливаю первое, что приходит в голову: — Вы в сто девяностом минометном полку не служили? Вот, показалось, знаете ли…
— Я служил в двести пятом гаубичном дивизионе. А потом в ИПТАПе[1]. Там меня и подбило, под Яссами…
Мы понимающе улыбаемся друг другу, он уходит, а я еще стою на перекрестке, соображая, кому же позвонить, у кого занять? И опять думаю о Вале, о Юрке…
Это, пожалуй, единственные люди, которым не надо ничего объяснять. Поймут, как родные. Даже лучше некоторых родных. Учились мы вместе, еще до войны, в институте, в одной группе, неразлучно всюду появлялись втроем, и все подозревали, что с Валей у меня любовь. Но любовь была у нее с Юркой, а я без памяти любил другую девушку, которая вышла замуж, когда я ушел в армию. После ранения Юрку оставили служить в Москве, во внутренних войсках, но дальше младшего лейтенанта он все почему-то не продвигался, хотя был занят на службе с утра до ночи. Да, только они и остались у меня в Москве от той веселой, довоенной студенческой жизни, когда память не была отягощена никакими воспоминаниями, кроме детских и школьных. Но просить денег у Вали в третий раз? Нет, не могу. Кто же выручит?
Листаю записную книжку. Телефоны однокурсников, редакций, каких-то студентов из театрального, из консерватории, из геологического, с которыми познакомился уже не помню где и когда. Мать погибшего товарища… Кто еще?
Феликс!
Как же я не вспомнил о нем раньше? Мой школьный товарищ, книжник и добряк. В школе почему-то звали его нелепым прозвищем — Клякса. Почему Клякса? Никто не мог объяснить. Клякса — и все! Со второго и до десятого класса, как приговоренный. Был мальчик Клякса, стал высоченный парень — все равно Клякса. Он обижался на это дурацкое прозвище, сразу лез драться. Но за ним исподтишка неслось:
— Клякса — Вакса — Сапоги…
Я, правда, ни разу не назвал его этим прозвищем. И не потому, что не хотелось подразнить. А, скорее, из-за привычки во всем искать какой-то смысл. Вот, например, Чугунок — это прозвище точное: центральный нападающий нашей футбольной команды бил по мячу головой, будто чугунком. И мяч влетал от этой непробиваемой головы в ворота чаще, чем от ударов ногами. Или Булочка — толстый мальчик из параллельного класса, он же Дуня. А живой человек и вдруг — Клякса, это белиберда какая-то. Не может мальчик походить на чернильное разлапистое пятно. Правда, уже в старших классах появилось у Феликса еще одно прозвище. Его стали уважительно звать «философ»: он усиленно читал Гегеля, Канта, Аристотеля, а классиков марксизма знал не хуже студентов, приходивших в школу на педагогическую практику. Но учиться Феликс пошел почему-то в театральный институт, недолго побыл на войне солдатом-пулеметчиком, и его списали по тяжелому ранению. Теперь он был актером какого-то передвижного театра, не имевшего своей сцены и гастролировавшего по небольшим городам.