Когда он ушел, Ромась сказал задумчиво:
- Умный человек, честный. Жаль - малограмотен, едва читает. Но - упрямо учится. Вот, - помогите ему в этом.
Вплоть до вечера он знакомил меня с ценами товаров в лавке, рассказывая:
- Я продаю дешевле, чем вдвое, других лавочников села; конечно - это им не нравится. Делают мне пакости, собираются избить. Живу я здесь не потому, что мне приятно или выгодно торговать, а - по другим причинам. Это затея вроде вашей булочной...
Я сказал, что догадываюсь об этом.
- Ну, да... Надо же учить людей уму-разуму, - так?
Лавка была заперта, мы ходили по ней с лампою в руках, и на улице кто-то тоже ходил, осторожно шлепая по грязи, иногда тяжко влезая на ступени крыльца.
- Вот - слышите? - ходит! Это - Кирилка, бобыль, пьяница, злое животное, он любит делать зло, точно красивая девка кокетничать. Вы будьте осторожны в словах с ним, да и - вообще...
Потом, в комнате, закурив трубку, прислонясь широкой спиною к печке и прищурив глаза, он пускал струйки дыма в бороду себе и, медленно составляя слова в простую, ясную речь, говорил, что давно уже заметил, как бесполезно трачу я годы юности.
- Вы человек способный, по природе - упрямый и, видимо, с хорошими желаниями. Вам надо учиться, да - так, чтоб книга не закрывала людей. Один сектант, старичок, очень верно сказал: "всякое научение от человека исходит". Люди учат больнее, - грубо они учат - но наука их крепче въедается.
Говорил он знакомое мне, о том, что, прежде всего, надо будить разум деревни. Но и в знакомых словах я улавливал более глубокий, новый для меня смысл.
- Там, у вас, студенты много балакают о любви к народу, так я говорю им на это: народ любить нельзя. Это - слова, - любовь к народу...
Усмехнулся в бороду, пытливо глядя на меня, и начал шагать по комнате, продолжая крепко, внушительно:
- Любить - значит: соглашаться, снисходить, не замечать, прощать. С этим нужно итти к женщине. А - разве можно не замечать невежества народа, соглашаться с заблуждениями его ума, снисходить ко всякой его подлости, прощать ему зверство? Нет?
- Нет.
- Вот, видите. У вас, там, все Некрасова читают и поют, ну, знаете, с Некрасовым далеко не уедешь! Мужику надо внушать - ты, брат, хоть и не плох человек сам по себе, а живешь плохо и ничего не умеешь делать, чтоб жизнь твоя стала легче, лучше. Зверь, пожалуй, разумнее заботится о себе, чем ты; зверь защищает себя лучше. А из тебя, мужика, разраслось все, - дворянство, духовенство, ученые, цари, все это бывшие мужики. Видишь? Понял? Ну - учись жить, чтоб тебя не мордовали...
Уйдя в кухню, он велел кухарке вскипятить самовар, а потом стал показывать мне свои книги, - почти все научного характера: Бокль, Ляйэль, Гартполь, Лекки, Леббок, Тейлор, Милль, Спенсер, Дарвин, а из русских - Писарев, Добролюбов, Чернышевский, Пушкин, "Фрегат Паллада" Гончарова, Некрасов.
Он гладил их широкой ладонью ласково, точно котят, и ворчал почти усиленно:
- Хорошие книги! А это - редчайшая: ее сожгла цензура. Хотите знать, что есть государство - читайте эту.
Он подал мне книгу Гоббса "Левиафан".
- Эта - тоже о государстве, но легче, веселее.
Веселая книга оказалась "Государем" Маккиавели.
За чаем он кратко рассказал о себе: сын Черниговского кузнеца, он был смазчиком поездов на станции Киев, познакомился там с революционерами, организовал кружок самообразования рабочих, его арестовали, года два он сидел в тюрьме, а потом сослали в Якутскую область на десять лет.
- В начале - жил там с якутами, в улусе, думал - пропаду. Зима там, чорт побери, такая, знаете, что в человеке застывает мозг. Да и лишний разум там. Потом, вижу: то - здесь, то - тут - торчит русский, натыкано их - не густо, а, все-таки, - есть. И, - чтоб не скучали, - новых к ним заботливо добавляют. Хорошие люди были. Был студент Владимир Короленко, - он теперь тоже воротился. Я с ним хорошо жил, потом разошлись. Мы оказались во многом похожи один на другого, а на сходстве дружба не ладится. Но - это серьезный, упрямый человек, способен ко всякой работе. Даже иконы писал, - это мне не нравилось. Теперь - говорят - хорошо пишет в журналах.
Долго, до полуночи беседовал он, видимо, желая сразу, прочно поставить меня рядом с собою. Впервые мне было - так серьезно - хорошо с человеком. После попытки самоубийства, мое отношение к себе сильно понизилось, я чувствовал себя ничтожным, виноватым пред кем-то и мне было стыдно жить. Ромась, должно быть, понимал это и, челевечно, просто открыв предо мною дверь в свою жизнь, - выпрямил меня. Незабвенный день.
В воскресенье мы открыли лавку после обедни и тотчас же к нашему крыльцу стали собираться мужики. Первым явился Матвей Баринов, грязный, растрепанный человек, с длинными руками обезьяны и рассеянным взглядом красивых, бабьих глаз.
- Что слышно в городе? - спросил он, поздоровавшись и, не ожидая ответа, закричал навстречу Кукушкину:
- Степан! Твои кошки опять петуха сожрали.
И тотчас рассказал, что губернатор поехал из Казани в Петербург к царю хлопотать, чтоб всех татар выселили на Кавказ и в Туркестан. Похвалил губернатора:
- Умный. Понимает свое дело...
- Ты сам выдумал все это, - спокойно заметил Ромась.
- Я? Когда?
- Не знаю...
- До чего ты мало веришь людям, Антоныч, - сказал Баринов, с упреком, сожалительно качая головою. - А я - жалею татар. Кавказ требует привычки.
Осторожно подошел маленький, сухощавый человек, в рваной поддевке с чужого плеча; серое лицо его искажала судорога, раздергивая темные губы в болезненную улыбку; острый левый глаз непрерывно мигал, над ним вздрагивала седая бровь, разорванная шрамами.
- Почет Мигуну! - насмешливо сказал Баринов. - Чего ночью украл?
- Твои деньги, - звучным тенором ответил Мигун, сняв шапку, пред Ромасем.
Вышел со двора хозяин нашей избы и сосед наш Панков, в пиджаке, с красным платочком на шее, в резиновых галошах и с длинной, как возжи, серебряной цепочкой на груди. Он смерил Мигуна сердитым взглядом:
- Если ты, старый чорт, будешь в огород ко мне лазить, я тебя - колом по ногам!
- Начинается обыкновенный разговор, - спокойно заметил Мигун и, вздыхая, добавил: - Как жить, коли - не бить?
Панков стал ругать его, а он прибавил:
- Какой же старый я? Сорок шесть годов...
- А на святках тебе пятьдесят три было, - вскричал Баринов. - Сам говорил пятьдесят три! Зачем врешь?
Пришел солидный, бородатый старик Суслов 2 и рыбак Изот, - так собралось человек десять. Хохол сидел на крыльце, у двери лавки, покуривая трубку, молча слушая беседу мужиков; они уселись на ступенях крыльца и на лавочках, по обе стороны его.
День был холодный, пестрый, по синему, вымороженному зимою небу быстро плыли облака, пятна света и теней купались в ручьях и лужах, то ослепляя глаза ярким блеском, то лаская взгляд бархатной мягкостью. Нарядно одетые девицы павами плыли вниз по улице, к Волге, шагали через лужи, поднимая подолы юбок и показывая чугунные башмаки. Бежали мальчишки с длинными удилищами на плечах, шли соседние мужики, искоса оглядывая группу у нашей лавки, молча приподнимая картузы и войлочные шляпы.
Мигун с Кукушкиным миролюбиво разбирались в неясном вопросе, кто больнее дерется - купец или барин? Кукушкин доказывал - купец, Мигун защищал помещика, и его звучный тенорок одолевал растрепанную речь Кукушкина.
- Господина Фингерова папаша Наполеон Бонапарта за бороду драл. А господин Фингеров, бывало, ухватит двоих за овчину на затылках, разведет ручки свои да и треснет лбами - готово. Оба лежат недвижимы.
- Эдак - ляжешь! - согласился Кукушкин, но добавил: - Ну, зато купец ест больше барина...
Благообразный Суслов, сидя на верхней ступени крыльца, жаловался:
- Не крепок становится мужик на земле, Михайло Антонов. При господах не дозволялось зря жить, каждый человек был к делу прикреплен...