После той поездки в Африку Бабушка Фэйт решила больше не работать с религиозными организациями и перешла в светскую группу медицинской помощи, заявив, что давно об этом мечтала.
— С этими ребятами я смогу, по крайней мере, заниматься самыми неотложными делами, — удовлетворенно констатировала она. — Без постоянного вмешательства ограниченных идиотов, настолько поглощенных звуками собственных проповедей, что давно перестали понимать, о чем говорил Христос. Они полагают, что Слово Божье распространяют, просто твердя о нем на всех перекрестках. По моему же мнению, это означает жизнь и действие в соответствии с ним.
Наверное, именно разговор с Биби Фэйт и побудил меня все же задать маме те вопросы, которые в конечном итоге привели к дверям Садига.
В этот раз я ответила на его звонок. И с облегчением услышала, что он уезжает. Сделала вид, что записала номер его пакистанского телефона, по которому могу звонить в случае необходимости. Если когда-нибудь понадобится. Мне было тошно, и, думаю, он это понял. Понял, что я не хочу иметь с ним ничего общего. У меня есть отец. И хотя я не могла игнорировать то, что уже знаю, я не собиралась позволить этому новому знанию повлиять на мою жизнь.
Впрочем, моя жизнь изменилась. Но ему я об этом не сказала. Я отказалась от изучения суахили и записалась в классы арабского и урду. Сначала хотела только попробовать — но влюбилась в буквы, единый алфавит для двух языков. Изящные изгибы, переплетения, точки и росчерки. Необычные звуки.
На кафедре арабского языка работали разные профессора, с каждым из которых я имела возможность познакомиться в течение следующих лет. Самое первое занятие проводил англичанин, профессор Кроули, надменный здоровяк, — жутковатый тяжелый подбородок, мешки под глазами, и венчает все это прическа в стиле «стрижка-вспышка» — старомодный настолько, что никогда не называл студентов по имени. В первом семестре я как-то зашла к нему в кабинет. Ответив на мои вопросы по курсу, он задумчиво опустил подбородок на ладони и лениво протянул с характерным британским акцентом:
— Вы из новообращенных?
— Простите?
— Я спросил, мисс Марч, вы из новообращенных в ислам?
— Нет, я христианка.
— Понятно. — Он скривился, словно жевал лимон. — Ваш парень — араб?
— Э-э… нет.
— Это хорошо. Они же обаятельные, эти бестии. Но варвары в отношении к женщинам. Могу я в таком случае поинтересоваться, почему вы выбрали арабский?
— Я… люблю изучать языки.
— Поразительно. — Голос сочился сарказмом, усиленным британским акцентом. — Но почему именно арабский?
— Просто так.
— Хмм… — Глаза под кустистыми бровями игриво прищурились. — Любите Яна Флеминга, мисс Марч? Или вам больше по вкусу Ле Карре?
— Простите, не понимаю вас.
— Несколько лет назад все изучали русский. С вашей стороны крайне предусмотрительно выбрать арабский. Когда будете готовы начать профессиональную карьеру, свяжитесь со мной. У меня есть полезные знакомства.
Урду преподавал только один специалист. Уроженец Миннесоты, человек гораздо более мягкий и снисходительный, чем профессор Кроули. Профессор Даннетт — высокий, суховатый, белобрысый — много лет прожил в Индии и Пакистане. Некоторые из его студентов, американцы индийского и пакистанского происхождения, пытающиеся восстановить свои культурные корни, говорили, что у него отличное произношение. Что если закрыть глаза, то никогда не догадаешься, что говорит белый. Именно он привел меня на Девон-авеню — это длинная улица в другом конце города, разделенная на отрезки, представляющие многообразие этнических групп Чикаго. У каждого участка улицы было собственное название. В конце первого семестра мы отправились туда целой компанией. Прошли кварталы Махатмы Ганди и Голды Мейер, направляясь в ресторан в квартале Мухаммада Али Джинна, — здесь множество вывесок на урду и английском предоставляли роскошную возможность попрактиковаться в чтении. Любимый ресторан профессора Даннетта полюбился и мне.
В отличие от Кроули, профессор Даннетт никогда не спрашивал, почему я выбрала урду. И именно по этой причине однажды за цыпленком «бириани» в ресторане «Машалла»[63] я призналась:
— Я хочу стать миссионером.
— Ах, вот как. — В его улыбке не было и тени самодовольства профессора Кроули. — Мои родители были миссионерами. Вы ведь и арабский учите, верно?
— Да.
— Что ж, вам придется быть крайне осмотрительной. В той части мира, где говорят по-арабски и на урду, к попыткам обратить в иную веру относятся неодобрительно. Впрочем, принимая во внимание историю вопроса, не стоит осуждать этих людей. Миссионерская деятельность в исламском мире неизбежно превращается в приключенческий роман. И вы, надо признать, выбрали два наиболее трудных для изучения языка. Хотя справляетесь прекрасно, по крайней мере с урду. У вас хороший слух, что важно, ведь с этим языком невозможно совладать, если не уловить ритм его интонаций. Язык у вас достаточно подвижный для произнесения новых звуков.
— Спасибо. — Я даже покраснела от удовольствия, вспомнив, что Бабушка Фэйт говорила ровно то же самое.
— Но разумеется, настоящим испытанием вашего мастерства станет поэзия — это касается любого языка. Поэзия — это то, что кроется за словами. Вообще-то, полностью понять поэзию чужого языка почти невозможно. Но — почти. Понимаете, трудность перевода состоит в том, что за простым значением слова кроется нечто иное. В поэзии слова не подчиняются обычной логике — минуя разум, пронзают сердце. Нужно жить в языке, чтобы постичь его поэзию, — познать язык изнутри, почувствовать его, а не просто понять. Это еще более справедливо для языков Востока, ибо там поэзией наполнена сама жизнь. У нас поэзия ассоциируется со старыми пыльными стопками сонетов и стихов, написанных давным-давно людьми уже умершими либо иностранцами, отшельниками, творившими в уединении, и читать это положено наедине с собой, по книжке, в тишине. На Востоке стихи читают и поют вслух, при большом стечении народа, чтобы поэзия оставалась живой. То, что записано, лишь помогает людям вспомнить слова. Мы не пишем музыку к сонетам Шекспира, Водсворта или Йейтса. А жаль. В Индии и Пакистане газели[64] Талиба по-прежнему поют вслух. В Иране Хафиз оживает в устах детей, в песнях, известных каждому.
Учась в колледже, я редко навещала родных. Ездила в Северную Индию волонтером христианской миссии в сиротский приют — попрактиковаться в урду. Побывала и на Ближнем Востоке.
Профессор Кроули, которому я, похоже, нравилась, несмотря на его саркастический тон, устроил меня у своих друзей в Ливане, в обеспеченной христианской семье. Они показали мне Бейрут, а потом я съездила в Сирию и Египет. Как советовала Бабушка Фэйт, широко раскрыв рот, глазела на все вокруг. Вернувшись домой, я изо всех сил старалась забыть про Менделя и жить, словно ничего не изменилось, с мамой, папой и Крисом. Если мама и удивлялась, почему я изучаю арабский и урду — ну должна же она была удивиться! — она ни разу не заговорила об этом.
Крис поступил в Шеферд-колледж в Сан-Диего, после путешествия в Африку окончательно убедившись, что нет на свете места лучше родного дома, еды — лучше маминой, и нигде больше ему не постелют постельку и не постирают белье. Мама страшно переживала, если его называли маменькиным сынком, но самому Крису это было абсолютно безразлично, как, впрочем, и все остальное. Образование его не слишком интересовало. Серьезно он относился только к своей музыке и христианской рок-группе, созданной им еще в школе. Группа называлась «Кристиан Марч» — его собственное имя, которое остальные музыканты посчитали слишком звонким, чтобы не использовать. Крис был солистом, и ребята работали над своим первым альбомом.
На последнем курсе он приехал ко мне в гости в Чикаго. Я показала ему город: Военно-Морской пирс, Уиллис-тауэр, Великолепную Милю, музей Филда. И уговорила попробовать пакистанскую еду, потащив в ресторан «Машалла» на Девон-авеню.