А потом, когда ехал уже в поезде, пытался в мельчайших тонкостях вспомнить движение лица отца, слушающего такое признание, но ничего не вспомнил — пустота, будто и лица-то не было, потому что отец ничем не выразил своего неудовольствия, выслушал, потом хлопнул сына по колену и, поцеловав, втолкнул в вагон. И как будто достаточно было этого признания чтобы своей любовью к Майре мелко отомстить отцу, как почувствовал он, что любви больше нет — веселый поезд мчал его навстречу новому…
Но вот прошла суета первых месяцев студенчества, и актерский факультет разделился на пары. Алишо все такой же робкий от ощущения своего провинциализма и малых знаний, и еще эти вечные для него темы, всюду напоминающие о себе, — «поздний» — поздний школьник, а теперь — поздний студент, — казалось, мешали его сердечным делам. И снова тайная комната, и приезды Майры, поначалу скучные, пресные отношения, Майру теперь больше манит сам город и его магазины, а он сидит с книгой, не выходя, затем, усталая и обозленная чем-то, возвращается Майра и бросается на кровать спать, а он удивленно смотрит на нее и безо всякого сожаления, равнодушный, закрывает дверь и идет темными улицами к себе в общежитие.
И все больше, с каждым ее приездом замечает несносное в ее характере вздорность, человек она с искаженными понятиями, легко поддается чужому влиянию. Из далекой своей деревни везет сюда бережно, боясь растерять в поезде или самолете, Свою злость, часто начиная скандал прямо на перроне, едва выйдя из вагона. Злость от постоянных ее вопросов к тем, кто хотя бы мельком видел Алишо: «Хороший он? Понравился он вам?» — иные: «Трудно судить», многие: «Замкнутый он, невеселый». Ей же нравится веселье, чтобы ходил он с ней по столице, танцевал и пел — боже, какие муки! И так четыре года до того дня, когда обязали его на факультете разыграть маленький дипломный спектакль в Доме учителя.
Спектакль начинается с хора — тридцать женских лиц, взгляд медленно движется, то опускаясь, то поднимаясь — по росту, — смущение от строгих, педантичных лиц, лиц вздорно-кокетливых, только одно ее лицо успокаивает взгляд мягкостью и теплотой, как будто лечит.
«Ля-ля-ля»— поет она не в унисон, робость мешает ей поднять свой голос до силы и уверенности других. И всякий раз этот жест, как уже заученный, как обязательный, — Алишо сжимает ее ладонь и, наклонившись к ее уху, показывает, вот так: «Ля-ля-ля»— почти как она, только, может быть, на два «ля» дольше. И может быть, оттого, что эта такая милая, такая лирическая атмосфера всем нравится (сообщество учителей всегда радо счастью одной из своих), еще до его прихода в зал хор уже пробует голоса, чтобы выделить ту, которая фальшивит.
Тема «спутницы жизни», кажется, легко усвоена Алишо, она богата оттенками, настроениями, красками и запахами, хотя богатство это и тонкость ушли в воспоминания: «А помнишь, ты тогда говорила?..», «А вспомни, как ты стоял…» и выстроилась обыденная, ровная на поверхности супружеская линия, — но ведь так, наверное, всегда, реальность супружества скупа, а остальное богатство — ее облако, грезы. И не оттого ли все так легко усвоено, что легко и просто было между ним и Мариам — учительницей из хора, как будто он и она истратили на отношения с другими весь свой темперамент, свои надежды, ожидания, злость, все буйство молодости, а оставили друг для друга тихие, молчаливые прогулки, разговоры без упреков, без обещаний и клятв, без хитростей и ревностей. Как приятное дополнение ко всему этому оказалось, что Мариам хорошо и вкусно готовит, комната ее чиста и уютна, и вся она как бы пришла из дремоты и умиротворения. И даже когда приезжала Майра, чтобы позлиться, оскорбить его, и когда бегала она вокруг дома, где Алишо и Мариам пили чай, и бросала в окно комья снега, Мариам ни словом, ни жестом не выражала своего нетерпения — в этом Алишо и находил для себя силы перед угрозами Майры, вдруг заявившей о своих глубоко личных правах.
Хвала интуиции, ведь это она оберегала от Майры его личные заветные места в городе — каменный мост с языческими знаками и старую крепость, все время уводила их, гуляющих, от этих мест — пусти Алишо Майру в свои внутренние покои, все — и знаки детских игр, и его тайный шепот фиолетовому туту, — растасканное и разграбленное, летело бы вместе с грязными комьями снега в его окно, — и тогда ничто не спасло бы от мучений совести: ни спокойно-меланхолический вид Мариам, ни его собственная твердость.
Мариам же и в это сумела войти так естественно и просто, как в свой мир, и в его восприятие моста и тутового дерева на пустыре за его домом, и в куст олеандра во дворе его детства, будто давно, с самого рождения, было это ей дозволено. И не от этого ли их ровная, почти ничем не омраченная супружеская жизнь десять лет, с того года, когда Алишо закончил учебу и остался в столице, — и так, уверены они, проживут вместе до конца.
…С наступлением утра грезы уходят, но Алишо все медлит, сопротивляется заботам предстоящего дня, сегодня, к примеру, он никак не может решить, идти к врачу или нет. И будильник каждое утро ставится на ранний час, и Мариам будит его, целуя и журя, как ребенка, хотя боится детской, капризной черты в его характере — ведь из болей в позвоночнике, вернувшись от врача, он сочинит ужасную историю о близкой своей смерти — и будет сам ей верить.
Но вот все же решил: «Пойду, позвонят из студии — шли к черту!» Мариам содрогается — что-то переменится в его жизни, то, что годами дает о себе знать, но не выходит наружу, сегодня выйдет, и что-то переменится в жизни Алишо.
Нервы на пределе, врач успокаивает, вяло поднимая и опуская перед его напряженным лицом руку гипнотизера. Осмотрел, ощупал, оттянул кожу, отпустил, надавил, спросил: «Чем вы занимаетесь?»— а потом, как бы сочувствуя, слушал, не прерывая, и кивал в знак доверия быстрому, нервозному рассказу Алишо о том, как он во время съемок поднимает в мольбе руки к небу, в напряжении прижимая тяжесть позвоночника книзу, и как поворачивает направо-налево, медленно-быстрее голову, следя за пробегающей мимо толпой, и кланяется, опускаясь в умиротворяющей позе для того, чтобы потом быстро подпрыгнуть вверх, разведя руками в удивлении от того, что видит, борется всерьез с другим мужчиной, и тот прижимает его к земле и коленом давит на грудь, а когда отпускает, Алишо задыхается; когда соблазнит — получает удар в щеку, когда украдет — по руке, состроит гримасу — по ягодице, станут его грабить — по животу, а когда уводят его жену — ниже живота, — ужасно хлопотная профессия!
«Ну, довольно, боже мой», — еще раз осматривает, ощупывает, оттягивает кожу, но уже как-то по-другому, и ощущения врача через его пальцы передаются в нервные окончания Алишо, чтобы как сочувствие и удивление принял он к себе в организм и по этим окончаниям передал дальше, в нервные начала.
Важная перемена — запрещено работать актером на студии, нужно делать что-нибудь спокойное, малоподвижное, и перед тем, как впервые идет он на телевидение, где ему надо, прежде чем показаться на экране, обучиться держаться, улыбаться, смотреть, спрашивать, читать, выключать, — долгие и такие хлопотные, такие милые (как умеет Мариам привносить во все чуточку игры и обаяния) обсуждения, как заживут они теперь всей семьей по новому времени и бюджету.
Утром он поведет старшую в школу, а Мариам еще понежится в постели — ведь она так поздно ложится из-за вечных хлопот — что приготовить на завтра, что не забыть, о чем напомнить, а она любит еще немного, когда все уже проснулись и суетятся, готовя завтрак, полежать — это так по-женски!
Все будет по-другому, переставим мебель, уже второй год не можем найти времени, чтобы поставить шкаф к другой, темной стене, и надо купить маленький коврик, чтобы, ложась в постель, постоять на нем, размять ноги, пошевелив свободно пальцами, тут надо два новых стула, будут приглашаться гости, а тут поставить диван — возможно, кто-нибудь из гостей захочет остаться ночевать, — слушая все это, Алишо думает о том, как мало будет зарабатывать, и восторг Мариам и детей от ощущения всех перестановок, покупок, гостей, ковриков под ногами, приносящих уют, прерывает робко: «Экономия!» И теперь, когда дети уже постарше, можно будет ходить в театр, и предвкушение ночи, которая еще впереди, лени, утренних нежностей в постели должно быстро снять горечь от плохого спектакля, банального сюжета — ведь, что ни говори, друг мой, а жизнь богаче той ее части, которую нам предлагают, и сколько еще того, что мы утаиваем, бережем, во что верим, куда не пускаем посторонних, сколько личных правил, привычек, сколько грез, лени, сновидений…