Правда, было течение намного прохладнее остального воздуха пустыни, но коршун хорошо чувствовал эту разницу, казалось, будто он второй раз за год возвращается в весну, такую же короткую и мимолетную, как в марте.
Коршун не знал, сколь широко раскинулось над пустыней это течение, боялся, что, если попытается измерить его ширину, может заблудиться и попасть на чужую территорию. Зато коршуну нравилось подниматься вверх, рассекая крыльями толщу течения, а потом нырять в его глубины, к земле, и, хотя ни потолок течения, ни его глубину он так и не смог измерить, боясь сбиться с пути, все равно получал редкое удовольствие, ибо движения эти были похожи на плавание рыб в водах океана.
Слабый инстинкт, оставшийся у птицы от своих предков — обитателей моря, пробуждался в эти минуты у коршуна, навевая легкую, ничем не объяснимую грусть.
Так долго купался он, стремительно поднимаясь ввысь, а затем ныряя в глубины со сложенными крыльями и вытянутой вперед шеей.
Лучи солнца, самые слабые и короткие из них, не пробившиеся сквозь течение, гнулись и ложились полосками на воздух, и коршун, опьянев от игр, ловил их клювом, чтобы проглотить и почувствовать чужой, нездешний запах, запах водорослей и моря.
Ведь воздух этот был ответвлением огромного течения, что плывет всегда над одной и той же землей, над городами, лесами и деревнями, неутомимо, не меняя избранного пути, летит к океану и спускается потом радугой, ныряет в воду, оставив после себя брызги, и плывет, превратившись в морское течение, а потом снова улетает в воздух, отряхнувшись на берегу и оросив все дождем; и так вечно в одном круговороте: пока начало течения догоняет свой хвост над землей, тело его плывет по морю, и так эти два полукруга сменяются — когда один в воде, другой в воздухе, течение связывает землю, оба его полушария, всех живущих — рыб и коршунов, лесных зверей со зверями песков, — связывает больше, нежели просто сходством повадок или прошлого общего происхождения, но — судьбой.
Порезвившись вдоволь, коршун снова застыл в неподвижной позе над землей, и тень его, плавно ползущая по ровному песку, спускающаяся в овраги, чтобы затеряться на мгновение, а потом поднимающаяся на верхушки барханов, была свидетелем движения птицы.
Сам коршун не чувствовал ничего, только изредка поправлял линию полета поворотом хвоста, ибо знал, что течение пытается увести его в сторону.
Боялся он только одного: как бы из этого течения не родилась буря, редкая летом, но, может, оттого и свирепая. Почувствовав начало вихря, надо будет спуститься вниз и спрятаться где-нибудь в овраге, не то буря может унести его далеко, на чужую территорию. И хотя бурю легче переждать здесь, в высотах, куда доходят лишь слабые волны песка, поднятого ветром, страх быть замеченным другим коршуном на его территории и изгнанным с позором столь велик, что коршун обычно прячется все же на земле — тут есть риск быть засыпанным или израненным только от собственного слабодушия или неловкости, и отважная птица предпочитает бороться с ветром внизу, чем в воздухе с другим коршуном, святость территории которого он нарушил, и вина не позволяет ему ответить по достоинству.
Прохладное течение, плывя в глубь пустыни, нагревается, но не все течение, а лишь та лента его, что над жаркой землей. Нагретая, она тянет за собой в пустыню прохладную свою часть, и вот в какой-то момент, пролетая над пространством, где сильно притяжение от засыпанных руд, теплый воздух замедляет свой полет, и тогда прохладная полоса течения наваливается на теплую со всего разбега, возмущенный воздух спускается стремительно вниз от нарушенного равновесия полета, тут навстречу ему поднимается столбовой ветер нижних слоев земли — и рождается буря. Так быстро и стремительно, что почти невозможно поймать начало ее рождения.
Пожар охватывает всю пустыню, но дымится не огонь, а песок, поднятый со своих твердых привычных мест, песчинки трутся в воздухе и, превратившись в пудру, насыщают эфир от низин до высот.
Солнце краснеет и не греет, теряет лучи по пути к земле, ложатся они на границе поднятого песка, как на крышу, осветив ее. И если коршуну, застигнутому врасплох бурей, удается подняться выше ее потолка, крыша эта кажется такой причудливой: тут стелются и кусты тальника, оторванные от земли, и кандым, и фиолетовые засушенные цветы акаций, и какой-нибудь зазевавшийся суслик, не успевший спрятаться в норе, поднятый на высоту, барахтается на этой крыше, хочет почувствовать что-то твердое под собой, но, растерянный, остается висеть на линии бури.
Но вот крыша начинает понижаться, плоскость ее опускается сначала медленно, затем все быстрее, и суслик уже не висит в привычной своей позе, прижав передние лапки к животу, а описывает круги, падая на землю, значит, буря ослабела, уходит.
Пролетев поначалу ровно и широко над землей, она где-то далеко, ударившись о горы, собрала всю себя в ущелье и снова ушла в родную стихию — что-то лопнуло в небе, выстрелило, и ослабевший буран, превращенный в обыкновенный ветер, вторгается в воздушное течение и, растворившись в нем, плывет дальше, успокоенный.
Буря может длиться совсем недолго, но после нее в любое время дня и ночи наступает такая тишина в пустыне, благостная, усталая, что даже сверчок боится потревожить уснувшие звуки.
Все, что разучила для себя земля, всю длинную симфонию звуков, которую она хотела исполнить ночью, во время охоты сов, варанов и змей, и на рассвете, когда начинают промысел коршуны, зайцы и черепахи, все разом проиграл буран, перемешал все ноты. И после отлета бури земля пребывает в глубокой тишине, ловя новые звуки для новой гармонии.
Эта тишина как бы царствует для того, чтобы можно было разглядеть другое лицо пустыни после бурана, не отвлекаясь, сосредоточить взгляд.
Впрочем, взгляд быстро привыкает к тому, что овраг рядом засыпан — целая саксауловая роща переместилась и закрыла его, а бархан сбросил на ветки свою верхушку и остался один, как сирота, а о тех двух, что стояли рядом, напоминает рябь на песке. Пустыня имеет так много лиц, что к этому новому ее лицу привыкаешь скоро.
Сейчас оно одноцветное, серое, без белых пятен сухих соляных озер. Буря пронеслась не только над пустынной частью земли, из крестьянских полей принесла она сюда пудру глины, листья и стебельки злаков и бахчевых. Глина задержалась на соляных озерцах, и стебельки, вырванные с корнями, тщетно пытаются выпрямиться в слое своей земли и расти дальше.
Коршун всегда опускается и обнюхивает эти незнакомые листья, пытается пожевать их, и запах человека, чье поле буран разорил, будоражит его и теплит грудь.
Коршун еще раз поправил полосу своего полета и увидел границу территории — озеро с одинокой акацией на правом берегу. Заметил он, что и здесь пустыня изменилась после ночи полнолуния.
Весной, когда коршун прилетал сюда, акация стояла, открытая всем ветрам и течениям, опустив свои плакучие ветки, в скромном фиолетовом наряде; птица садилась на деревце передохнуть перед обратным полетом и склевывала сочные цветы, утоляя жажду.
Бабочки собирали с цветов душистый запах и, не успев донести его на своих крыльях до соседних зарослей, теряли по пути. Дурманный запах этот прилетал обратно к акации и собирался вокруг дерева синим цветом.
Сейчас акация была в плену бархана и только верхушка ее выглядывала из песка, чтобы жадно дышать. Видно, небольшая буря пробежала по этим местам, стеля песок и собирая его возле дерева и строя бархан. Но нехитрое это строение еще не было закончено ветром, ибо другой, маленький ветер мешал ему. Поэтому один бок бархана, висящий над озером, полный и тяжелый, накопил в себе за счет другого, худого, неоформившегося еще бока так много песка, что готов был при малейшем движении обвалиться и засыпать часть озера. А худой бок, где отпечатался ствол дерева, выдувался снизу вверх, и так искусно, словно ветер решил немного разнообразить то, что возникает перед его взглядом, — эта часть бархана поднималась полукругом и на верху ее красовался изогнутый рог.