Но это всего лишь догадки. И подтверждают их камни, приросшие к песку; их не так много, этих камней, ^обвалившихся горных цепей, но, если лететь над ними и запоминать их взглядом и проводить мысленно линии от россыпей к россыпям, лежащим на довольно большом расстоянии друг от друга, можно догадаться, что от скалы этой прямые пути к горам.
Но коршун ни разу не улетал так далеко для осмотра. Хотя и принадлежала ему обширная территория для охоты, все же имела она четкие границы, нарушать которые он не имел права. И поэтому познания коршуна ограничивались лишь опытом, который приобрел он, осматривая свою территорию.
Скала, по которой шел коршун, имела форму огромного гриба. Основание из песчаника, но столь усердно выветренного, что больше уже ни одна песчинка не слетала с него.
Ветер может работать над формой скал только до какого-то времени. Пока песчаник медленно и незаметно уносится ветром, дождь и солнце, и особенно соляные пары, работают сообща против ветра. Ветер разрушает скалу быстрее, чем они ее укрепляют, но вот сила ветра начинает ослабевать, а сила дождя, солнца и соляных паров удваивается — это когда скала становится наконец тонкой, превращаясь в столб, и ветер посылает в ее сторону силы во много раз больше, чем нужно для того, чтобы свалить столб. Ветер приближается и, навалившись на него, почти не чувствует сопротивления и уходит, чтобы наброситься на заросли саксаула вдали. Ветки саксаула гнутся к земле, прикрывая потревоженное зверье, а потом, выпрямившись, смотрят вслед ветру, который, наглотавшись песка, уходит, слабый, в норы.
Сверху эта скала прикрыта гранитной шапкой — ветер, кружась в вихре от основания скалы до ее вершины, как по движению штопора, обвалил с шапки все углы и со временем округлил гранит.
Ветер, танцующий волчок, принесет с собой песок, посыплет к подножию скалы, затем покружится вокруг столба, оставляя на скале влажные следы, поднимется потом на верхушку, побегает по кругу шапки — шапка тоже вспотеет ненадолго, — полетит серым вихрем к небу, разматываясь и уменьшаясь постепенно, и где-то, уже на черте видимости, подберет он тонкий свой хвост и растворится, превратившись в беспокойный и подвижный слой воздуха, из которого потом снова рождаются ветры и воздушные течения.
Скала была вся в глубоких трещинах — в них и свили себе гнезда птицы, — и, прыгая из трещины в трещину, коршун поднимался наверх, как по лестнице. Песчаник возле нижних расселин был покрыт красными пятнами окаменевшего мха, в них поселилась колония мелких жучков, они вели там понятную только их разуму работу — перегрызали волоски, бывшие некогда стебельками мха, уносили на расстояние бега в пол секунды и складывали там кучкой. Коршун опустил клюв в мох, но жучки в суете не заметили его. Зато коршун скосил глаза, полюбовался на свой, ставший красным клюв и запрыгал дальше.
Железная пудра на песке у подножия скалы, смешанная с солью, была поднята ветром и рассыпана на мох; со временем она окрасилась в красный цвет от слабых соков этого растения, в котором, пожалуй, в равной доле столько же от камней, от растений и от животных, ибо мох — это основа сущего в пустыне. От него и развились потом, отделившись, три ветки — песок, травы и кустарники, а также птицы и зверье.
Коршун, поднимаясь все выше, прыгнул наконец к расселине, возле которой мелькнуло у него смутное воспоминание.
В расселине в своем гнезде сидела самка, и едва она увидела нашего коршуна, как выглянула и открыла клюв в знак покорности. Не в нетерпеливой гримасе, когда открытый клюв выдает желание получить от пришельца ласку — при этом клюв поднят выше линии головы, — а с застывшим взором, со зрачками, моментально изменившими свой цвет, ставшими из темно-желтых прозрачными, бесцветными и глубокими. Открытый нешироко клюв самка опустила, и коршун постоял и в знак памяти провел окрашенным клювом по ее шее и запрыгал дальше.
Этот коршун не был однолюбом и не жил ни с одной своей самкой больше одного раза после кровавой птичьей свадьбы.
Весной, после меланхолии и спячки, когда крупные и частые дожди и ливни изменяли ненадолго облик пустыни, — вся она зеленела, но не сразу, а через плавные переходы других цветов: красноватого вначале, цвета окаменевшего мха, затем густо-желтого, отливающего синим, а уж потом зеленого, но не плотно-зеленого, а пока еще с оттенком бурого, чтобы потом уже бурый, выгоревший цвет, цвет трав пустыни, разлитый на песке надолго, до самого сезона буранов, перешел в цвет весны, — вот тогда и начинались птичьи свадьбы.
Трава и нежаркое солнце, писк песчаной мыши и зов кулика, стрекотание саранчи, терпкий запах полыни и цветущей верблюжьей колючки, нижний, всегда стелющийся над песками ветер, слабым движением рисующий на своем пути замысловатую рябь, — вот атмосфера пробуждения, освобождения от зимнего плена, холода и неуюта, вся тихая и скромная игра природы, скрытую энергию которой некому пока разбудить… Ведь иной случайный весенний буран мог повалить большой лес, а здесь он только проснется, попробует разбежаться, но тут же гаснет при виде ровного пространства до самого горизонта, где нет бурану ни преград, ни сопротивления, и тогда буран вздохнет, срежет безо всякого усилия мокрую верхушку ближайшего бархана и уйдет слабой дымкой к небу. Уйдет, поняв, что сейчас время для малых энергий, энергий птиц и зверей.
Коршун прыгает по траве, утром еще мягкой и влажной, а уже к вечеру жесткой, шуршащей под ногами, находит маковые зерна, не успевшие прорасти за короткий срок весны, и, одурманенный, начинает петь. Скоро коршун будет ронять свое старое оперение, медленно, перо за пером, чтобы была у него всегда боевая форма, а это освобождение, ощущение перемены вместе с опьянением от зерен, вернее, ощущение потери, чувство ущемленности возбуждает в нем для внутреннего равновесия агрессивность, желание побед.
Самка перед свадьбой, как наряженная невеста, сидит на скале, самец кружится, распевая воинственную песню, и самке отсюда виден каждый поворот его крыла. Песня для постороннего слуха вовсе не мелодичная, с двумя-тремя нехитрыми тонами: короткий свист, когда коршун вбирает в себя глоток воздуха, затем щелканье клювом и довольно длинное и грозное урчание, когда самец выпускает из себя нагретый воздух, — вот и весь боевой клич. Но другой коршун, который, должно быть, внимательно слушает, различает в скудных звуках длиннейший монолог о доблести.
Выслушав все это, наш коршун отвечает сопернику не менее длинным монологом, затем взлетает и заманивает соперника ближе к скале, чтобы самка рассмотрела все подробности их предстоящего поединка.
Дерутся они потом в мрачном молчании. Не делая передышек и ни на секунду не садясь на скалу — касание ногами чего-нибудь твердого противник расценил бы как мольбу о милосердии, а самка, равнодушно взирающая на все это, — как признак малодушия.
Противники сражаются все время в воздухе и до тех пор, пока один из них, окровавленный, не падает на горячий песок. Первые минуты они как бы делают разминку, прикрыв одним крылом голову и голую шею — наиболее ранимые, но вместе с тем наиболее трудноуязвимые места, описывают круги, ударяя друг друга неожиданно затвердевшими хвостами, затем кто-нибудь из противников, кому хочется скорее начать собственно поединок, по ровной и короткой линии, начертанной взглядом, достигает шеи соперника и вонзает туда клюв, крепко сжатый для точного и сильного удара.
Это как бы сигнал для обеих сторон — есть момент посягательства и момент ответа. И тот, на кого посягнули, успевает ухватить своим клювом клюв врага и как можно дольше не выпускает его, и вот две птицы, продолжая махать крыльями, повисают в воздухе в вертикальном положении, хвостами вниз, царапают грудь соперника когтями. Каждая из сторон теряет по нескольку перьев, но исход поединка еще не решен, ибо все идет на равных.
Эта близость друг к другу не дает им возможности хоть как-то разнообразить средства боя, ибо от частого махания крыльями они запутываются, крыло одной птицы оказывается в объятиях крыла другой, и так обе они как бы соединяются в комок вздрагивающих перьев.