— Шара-бара! — Дедушка хлопает в ладоши. — Старые вещи меняю на мыло, шара-бара!
Какой грех кричать «шара-бара», когда столько достопочтенных мусульман беседуют с самим богом! Вдруг старьевщик с грязным бельем и мылом. В мечети ропот: шу-шу.
— Шара-бара! — кричу я. — Старые галоши меняю на новые.
— Старые чалмы на новые!
Боже, какой ужас! Но ничего не поделаешь, надо прерывать молитву и просить бога подождать с беседой. Калантар первым бросается к выходу и, ползая на четвереньках, ищет среди тысяч галош свои, с шелковой кисточкой. Начинается свалка. Каждый старается воспользоваться суматохой, схватить галоши поновее.
А мы удираем. Пролезаем через дыру в заборе, сворачиваем в переулок, а оттуда уже виден наш дом. На всякий случай, как и в прошлый наш налет, закрываем ворота на засов и хохочем.
А вечером дедушка возвращается к себе в кишлак — дела, дела, хлопок цветет, — а ты тут сиди и жди его до следующего спектакля.
Жаль, что ты так мало знал моего дедушку, Марат! Это был человек, полный противоречий и загадок. В нем была мудрость и наивность нашего достопочтенного муллы Насреддина.
«Бог живет внутри каждого, — говорил старик, — о боге надо говорить тихо или вообще не говорить, носить его с собой, в своем теле, как дух. Ишаны и муллы не могут вместить в себя этот дух, потому что зарабатывают на боге».
Вот поэтому-то соседи считали его сумасшедшим, неверным, смеялись над ним и боялись его. А Калантар даже пригрозил, что не разрешит хоронить дедушку на мусульманском кладбище.
…И когда он умер, наш дедушка, его похоронили совсем отдельно, на краю поля, где цвел хлопок, там, где он любил прилечь и помечтать.
А совсем недавно, когда с отцом были в деревне, мы не нашли холмика дедушки. Его сровняли и посадили кусты граната. И каждую осень, когда зреют гранаты, они падают и будят старика. И тогда он снится всем нам…
С утра мама ушла работать в госпиталь, а я остался один на весь дом. Сначала слонялся из комнаты в комнату, рылся, не знаю зачем, в папином столе, перелистал наш семейный альбом и увидел там дядю Фархада, почти на каждой странице дядя, дядя, дядя. Одна из фотографий мне особенно нравилась. Дядя сидит на стуле под виноградником, а я у него на коленях.
— Здравствуй, дядя… Тебе еще не скучно без нас?
— Здравствуй, мальчик. Давай споем с тобой нашу песенку.
— Мне что-то не хочется сегодня петь, не сердись.
— Ну, прошу тебя, мальчик.
— Хорошо… «На зеленых, на Азорских…» Скажи, дядя! Дядя! Папа уехал на войну…
— «На веселых», ты пропустил «на веселых». Давай снова: «на веселых, на веселых, на веселых»…
Я бросил альбом, выбежал во двор, залез на виноградник, в свой домик из веток и листьев, и спрятался… И вот тут-то я впервые и увидел тебя, Марат…
С грязными, взъерошенными волосами, в отцовском пиджаке до голых колен и с громадной почтальонской сумкой за спиной ты просунулся в наши ворота и крикнул:
— Хозяева, письмо!
Сумку твоего отца я узнал сразу, перепуган ся и решил ждать, не высовываясь из убежища.
— Эй, вам письмо! — И действительно вынул из сумки письмо, не черную бумажку, а письмо в конверте.
Я спрыгнул вниз и, на всякий случай сжав кулаки, пошел к тебе.
— Давай!
Ты строго осведомился:
— Как фамилия?
— Не твое дело.
— Тогда ничего не получишь. Может быть, ты вовсе не Нуров, а Буров.
Это меня взбесило. Я хотел было броситься на тебя, бить и кусать за все — за твоего отца, за черные бумажки, за то, что ты такой остолоп, но силы были слишком неравны. Ты был на голову выше, шире в плечах и, видно по всему, дрался неплохо.
— А кто же я такой? Иди лучше спроси у своего папаши, какая фамилия была написана на той бумажке, которую он принес нам недавно.
Лицо твое изменилось при этих словах, с него мигом сошла спесь, и по всему было видно, что тебе стало стыдно за отца — за то, что принес нам такую весть о дяде Фархаде.
— Не сердись, — сказал ты, — получай. Это, наверное, от отца. У него, наверное, все хорошо.
— Ты уверен?
— Конечно! Даю голову на отсечение. Уж я-то знаю, раз он сам написал письмо, значит, он живой и даже не ранен. Хочешь, я прочитаю тебе?
— Прочитай… Нет, не надо.
Мама обидится, если мы распечатаем письмо без нее.
— Нет, — сказал я, — не думай, я и сам лучше тебя читаю.
Ты не уходил. Потоптался, подул на ладони, будто они замерзли, и вдруг сказал:
— Давай будем дружить, хочешь? Со мной тебе не будет скучно. Я знаю много историй о ведьмах и колдунах. И еще у меня бывают интересные марки.
Вид у тебя был такой жалкий, умоляющий, словно от нашей дружбы зависело многое.
— А что, тебе скучно одному?
— Да нет. Просто ты мне сразу чем-то понравился.
Я подумал: интересно быть другом почтальона. Он
будет мне самому первому приносить письма от папы, рассказывать, где что делается. Но тут я испугался: что, если он принесет черную бумажку о папе, что тогда, Марат? Как мне на тебя смотреть? Мне ведь и убивать тебя жалко будет, потому что ты мой друг. Что мне делать тогда?
Ты догадался:
— Боишься, что я?..
— Нет, не боюсь. Этого не будет, правда?
— Из-за этого никто и не хочет дружить со мной… А старые друзья стали мне врагами, потому что… потому что я приносил им такие бумажки… Но ведь я же не виноват! При чем здесь я, если взрослые убивают друг друга? При чем здесь мы?
— Нет, — сказал я, — я не боюсь. И мы будем дружить с тобой. Что бы ни случилось, мы останемся друзьями.
Вот так и началась наша дружба, Марат…
Мамы не было весь день до самого вечера. Я слонялся голодный по дому, до тошноты ел виноград и несколько раз катался по полу от колик в животе. Вот во что обошелся мне первый день маминой самостоятельности.
Я нервничал — мама меня совсем забыла, сама, наверное, ест в госпитале вкусный суп и котлеты, а у меня от кислого винограда вздулся живот и вот-вот лопнет от обиды.
Много раз мне хотелось сходить к соседям, чтобы они прочли мне папино письмо, а потом я бы его порвал и выбросил, не показывая маме. Ведь папа, наверное, догадывается, что мама морит меня голодом, и поэтому не обидится. И вообще, он написал мне, а не маме. Если бы ей нужно было его письмо, она давно почувствовала бы, что оно пришло, и прибежала бы.
Я взял и заснул ей назло. Вначале спал и одним ухом прислушивался, не идет ли она, но быстрых маминых тук-так-тук-так все не было, а затем я уже перестал слушать.
Снился мне папа. Я увидел его лицо. Большое-пре-большое, как в кино. Просто лицо, и все. Папа ничего не говорил, а только смотрел на меня. Папа молчит — молчу и я.
— Что с тобой, мальчик? — услышал я голос мамы. — Чего испугался, весь дрожишь?
Я открыл глаза: мама пришла!
— Нет, я не дрожу. Папа ничего плохого не делал.
— Тебе снился папа? Ты кричал, как будто тебя бьют.
— Нет, никто меня не бил.
Странно: почему же я кричал во сне?
— Ты давно пришла?
— Успела только раздеться… Ой, как страшно! Не знаю, что делать. Я ведь все почти забыла…
— Ты хочешь есть, мама?
— Очень! Сидела в библиотеке, пока не закрыли. Прочла уйму книг, но все равно боюсь… Сейчас я нарву винограда, и мы поедим.
О! Я чуть не закричал, когда услышал о винограде. Но ведь и мама тоже ничего не ела, ее можно простить.
Наверное, я кричал во сне потому, что жаловался папе на свою голодную жизнь. Дурак я, дурак.
Мама съела полную тарелку винограда, а я одну ягодку, да и то меня чуть не стошнило.
— Вот письмо, — сказал я, — от папы.
— От папы? Чего же ты молчал? — Мама начала вертеть конверт. Потом немного успокоилась, распечатала наконец и стала читать.
— «Милая Нора, милые мои…» Ну, и так далее…
— Нора — это ты, понятно, — прерываю я маму, — а кто такие ”и так далее”?
— Ну, это ты и дедушка.
— А!