Может, и вправду бы помог – да люди помешали.
Уже заморозки приближались ко двору, и трава по утрам была ломкой и белой от инея. Солнце всходило поздно и стояло в ясном небе необыкновенно чистым. Митка знала – это к счастью. И даже не удивилась, когда одним таким звенящим от холода утром к дому их подкатила карета в сопровождении трех стражников.
Мать, завидев, всплеснула руками и тихо заплакала. А бабка молча притянула девчонку к себе и поцеловала в лоб. О любой хворобы отстояла бы – как укроешь от грозного княжьего слова, от грамоты с печатью, от непонятных слов?
Дарн был молчалив и прятал виноватые глаза.
- Митка… не обессудь. Приказ у меня… Сама пойдешь или вести придется? – А в дверях шепнул едва слышно: - Донесли на вас; кто – не ведаю. Князь Милош тебя видеть желает.
Митка не чаяла за собой вины и даже не испугалась. Янир любит ее – что же может быть здесь страшного?
Столица оглушила ее, привыкшую к лесной тишине, ослепила круговертью лиц, золотым шитьем на одеждах княжеских приближенных, а пуще всего грозным сиянием глаз высокого, хмурого человека в дорогой одежде – его сиятельства князя Милоша. В гулком дворце съежился и потерялся единственный родной ей человек – княжич Янир; беспомощно и незаметно стоял он в тени, за креслом отца. А Митка смотрела без страха и открыто… и улыбалась, дурочка – ведь княжич любит ее. Не она в том виновата – судьба. А с судьбой разве спорят?
В небольшой комнате, кроме князя и его сына, никого не было – больно уж дело щекотливое. В высокие окна стелилось яркое солнце. По стенам развешаны были гобелены, и Митка поначалу все рассматривала их, то думая, что она могла бы вышить не хуже, то пытаясь запомнить узор, чтобы повторить потом на радость бабушке. Но стражник, стоявший сзади, надавил на плечи – на колени падай, дура, и она склонилась перед князем и больше уже ничего не видела.
Митка почти ничего не запомнила из того, что говорил – кричал! – ей старый князь Милош. Она все искала, ловила взгляд Янира, чтобы увидеть, почувствовать его тепло и любовь, согревавшие ее эти недолгие месяцы. Не было любви. И самой себе с каждой минутой она казалась все меньше и ничтожнее – как пылинка на дорогом ковре, как бьющаяся в цветное стекло случайная муха.
Потом ее вели коридорами, переходами, все ниже и ниже, дальше и дальше. Со стен начинало капать, а шаги высокого – глядеть шапка свалится – стражника отзывались в сердце холодной дрожью. Она ни в чем не виновата, куда ее ведут? В небольшой круглой комнате сидели, переговариваясь, за столом какие-то люди. В руках одного из них, низенького, лысого Митка увидела свою вышивку. С вышивки улыбался ей - единственно живой, настоящий - Янир.
Темные и мрачные подвалы Башни напугали ее до холодной дрожи.
- Кто учил тебя колдовать, девица? – спрашивали ее.
И она отвечала:
- Никто.
Ей не верили.
Митка пыталась объяснить тем, кто записывал каждое ее слово, кто спрашивал, спрашивал, спрашивал… Она пыталась объяснить, что просто слушала тишину и училась класть стежки, как иголки у лиственницы, один к одному. Она не варила в котле лягушек – она их любила. А дедушка-лось сам приходил к ней и трогал ладони мягкими губами. Ей грозили пыткой огнем и водой, если она не признается, кто научил ее тайному колдовству, да не раскается навсегда и не заречется… Заречется – вышивать. А она вышивала, как пела… а они – колдовство. Да какое ж колдовство, она ни одного колдуна отродясь не видывала… не верят в них в ее родной деревне. Только лес любит, но разве это подсудно?
Маги в напудренных париках, столичные, образованные… Что она могла против них? Вот и не моги, сиди себе тихо и не смей зариться на то, что не положено тебе по праву рождения.
Потом был суд. Важные старики в строгих мантиях, лучи света, в которых плавали пылинки, толстые фолианты, ее дрожащий голос. И толстый рубиново-красный камень на короткой золотой цепочке, холодом коснувшийся кожи… и падающие, как гром с неба слова:
- И понеже не отречется от козней учителя своего, имя коего не называется в этом мире, то будет сожжена судом справедливым и истинной магией, имя которой – Свет. И да не станет упорствовать в грязных своих заблуждениях, ибо только истинные маги способны изменять мир. Всех же прочих ждет – смерть. Да сожжет рекомую Митену, дочь Эледа, камень сей, начиненный истинной благодатью, если еще раз осмелится она взять в руки орудие колдовства.
Митка водила глазами по сидящим, отыскивая среди них Янира, и почти ничего не слышала. И думала только об одном – вот сейчас убьют ее, и они больше не увидятся. Никогда не увидятся.
Перед ее лицом сломали иглу – такую же, как была у нее дома. Кусок холста кинули в огонь, разведенный на небольшой жаровне. Пепел рассыпали в воздухе, а она стояла на коленях, и пылинки эти падали, оседали у нее на волосах.
… Маленькую карету нагнал у городской заставы закутанный в плащ всадник. Митка пряталась в глубине кареты, потирая сбитые жестокими веревками запястья, и ни о чем не думала, проваливаясь в тяжелую дрему. Последние дни ей нездоровилось; кружилась голова, слабели руки и ноги, мутило. Башня сил не прибавляет; счастье, что выпустили – живую. Снег сыпал – хлопьями. Было тепло и тихо; ее не трогали, не кричали «Говори!» - немногое оставшееся ей счастье.
Они остановились напоить лошадей, когда конский топот догнал их и знакомый голос крикнул, срываясь:
- Митка!
Рванувшуюся из кареты Митку не сумел удержать бородатый пожилой стражник. Да, впрочем, не особенно и пытался…
Они прижались друг к другу только на краткое мгновение, но мига этого хватило Митке, чтобы снова стать живой. Янир любит ее, он вернулся за ней, и теперь все будет хорошо. Он совсем промок, усталый и запыхавшийся, но целовал ее руки, волосы, губы, прижимал ее к засыпанному снегом плащу так, что она поверила в свое счастье. Но потом сказал – и тусклым был его голос.
- Я – попрощаться, Митка. Только попрощаться.
Митка взглянула в его глаза. Отстранилась.
- Ты больше не любишь меня?
Он отвел взгляд.
- Я люблю тебя, - проговорил тихо. – Но я не могу. Я княжич. Отец нашел мне невесту. Так надо.
На его непокрытых волосах оседал и не таял снег, а глаза не на ягоды крыжовника походили – на два сожженных дотла уголька. Митка дотянулась, стерла с худой его щеки растаявшую каплю.
- Да, - прошептала она эхом. – Так надо.
- Я люблю тебя, слышишь? – он тряхнул ее за плечи. – Я больше жизни тебя люблю! Но так надо, пойми, Митка! Я должен.
- Да… конечно…
- Я должен. Я наследник. Я не забуду тебя, Митка. Никогда не забуду.
Она отстранилась, плотнее запахнула плащ, дрожа от озноба.
- Иди… пора тебе, езжай…
Рубиновый камень под рубашкой на ее груди наливался жарким сиянием.
* * *
Скрипучей телегой катилась жизнь, переваливаясь с боку на бок в глубоких колеях. Белые от пыли колеса скрипели, несмазанные. Ниточки седины прошили золотисто-русые, как закат в лесу, волосы, возле глаз легли морщинки. Гомонила по утрам деревня, падали к ночи снега. Лес успокаивал птичьими трелями. Тихо дышал во сне сын.
Вернувшись домой, Митка выбросила вышивальные иглы и моточки ниток, кинула в печь единственные пяльцы. Не плакала – смотрела сухими глазами, как сгорали, обугливаясь, некрашеные круги. Камень на короткой – почти под горло - золотой цепочке, который она должна была носить, не снимая, давил на грудь… и на круглеющий живот, в котором сначала слабо и неловко, а потом все более требовательно стучался, ворочался, заявлял о праве на жизнь кто-то маленький и дерзкий. Мита хотела, чтобы у него, безотцовского, были такие же зеленые, как ягоды крыжовника, глаза.
Олль родился темноволосым, громким, а на правой щеке у него уже в два месяца появилась ямочка. И не пропала до сих пор. А еще у него была привычка насмешливо вздергивать бровь – так же вздергивал и отец его, и дед – князь Милош.