Идея проведения занятий была взята, как и многое другое, у общежительных афонских монастырей. Мы иногда слушали на трапезе записи занятий, которые проводил со своей братией игумен Ватопедского монастыря Ефрем. Но это было совсем другое. Он никого никогда не ругал и не оскорблял, никогда не кричал, ни к кому ни разу не обращался конкретно. Он старался вдохновить своих монахов на подвиги, рассказывал им истории из жизни афонских отцов, делился мудростью и любовью, показывал пример смирения на себе, а не «смирял» других. А после наших занятий мы все уходили подавленные и напуганные, потому что их смыслом как раз и было напугать и подавить. Как я потом поняла, эти два приема Матушка игумения Николая использовала чаще всего.
3
Вечером того же дня, после чая, к нам в паломню пришла незнакомая сестра и проводила меня и бабушку Елену Петушкову в сестринский корпус. Для нас освободили две кельи на втором этаже «схимнического» корпуса. Одну из этих келий, ту, что слева, занимала до этого как раз монахиня Евфросия. Я видела, как она с вещами, как обычно, недовольная всем и вся, спускалась вниз, бормоча что-то под нос. Нетрудно догадаться, Матушка давно хотела послать ее в Рождествено, там были нужны рабочие руки, а тут еще понадобилась свободная келья. Туда и поселили Елену. Весь этот спектакль на трапезе был как раз для этого, но и, конечно, для устрашения остальных. Но тогда я не придала этому значения, просто так совпало и все. Я вообще ничего не видела плохого ни в этих занятиях, ни во многом другом, а если и видела, старалась думать, что я просто еще многого не понимаю в монашеской жизни.
«Надо же, – подумала я, – когда у нее успела так съехать крыша?»
Моя келья была маленькая, как коробка. В этом корпусе были все такие: узкая деревянная кровать, занимающая всю правую стену, напротив – маленький старый письменный стол, ободранный стул и тумбочка. Всю стену напротив двери занимало окно. Шкаф и полка для обуви – в коридоре. Но я была счастлива, что теперь у меня есть отдельная келья, где я могу побыть одна, пусть даже короткое время отдыха, а ночью никто не будет храпеть рядом, как это было в паломне. До меня в этой келье проживала монахиня Матрона, она как раз переносила свои вещи в Троицкий корпус, куда ее перевели. Троицкий корпус был самым новым, кельи там были просторные, и мать Матрона радостно бегала туда-сюда, хихикая от удовольствия.
Она вообще показалась мне очень милой и какой-то уютной. Маленькая, круглая, улыбающаяся. Я помогала ей упаковать ее вещи. Но поговорить с ней тоже не удалось: «После чая Матушка не благословила разговаривать». И, так же весело улыбаясь, понесла очередную коробку. Мать Матрона прожила в Троицком недолго, потом она просто куда-то исчезла. Позже, три года спустя, когда я приехала в Рождествено, я встретила ее там. Это была какая-то другая мать Матрона: сильно располневшая, какая-то отекшая, заторможенная. Она с трудом исполняла даже самые простые послушания. Иногда она подолгу просто стояла в темной кладовке и смотрела в одну точку, как статуя, не всегда даже вовремя реагируя на тех, кто ее за этим занятием заставал. Как мне сказал кто-то из сестер:
– Крыша поехала. Началась паранойя, приступы. Шизофрения. Она уже давно на таблетках сидит, Матушка благословила.
«Надо же, – подумала я, – когда у нее успела так съехать крыша?»
* * *
Приближалась Пасха, и весь монастырь гудел день и ночь, все готовились. В просфорне круглосуточно пекли куличи, огромное количество куличей разного размера и формы. В храме все начищалось до блеска, территорию монастыря, корпуса и трапезные мыли и украшали. Дети в гостевой трапезной целыми днями репетировали театральную постановку «Золушка» и отдельные музыкальные номера. Я трудилась по-прежнему на гостевой трапезной. Мы стирали, гладили и одевали на стулья белые чехлы с бордовыми бантами, которые нужно было потом подкалывать иголками. Каждый стул, а их было больше сотни, мы наряжали в белоснежный выглаженный и накрахмаленный чехол с бантом на спинке.
Поскольку я уже была послушницей, мне требовалась специальная одежда, чтобы ходить в храм: черные юбка, блузка и платок. Я приехала в длинной черной шерстяной юбке, которая была у меня единственной для этого случая, серой рубашке и черном платке, который скорее был маленькой косынкой, чем платком. В храм меня в таком виде пускать было нельзя, и меня отвели в рухольную – монастырский склад всего, что могло понадобиться насельнице. Там не оказалось ничего подходящего для меня. Одежда была только та, которую кто-нибудь пожертвовал, специально ничего не покупалось. Нашлась какая-то синтетическая блузка черного цвета с выбитыми цветастыми узорами, старая, вся в катышках, и ужасно некрасивая. На ноги – вместо моих серых кед – только поношенные мужские черные туфли с длинными квадратными носами 44 размера. Платка не было никакого. Ладно, мы же монахи, нам все можно, подумала я. В этом наряде я ходила и на послушания, и в храм. Странно было чувствовать себя одновременно и чучелом огородным, и настоящим нестяжательным монахом, которому нет никакого дела до внешнего вида.
* * *
И вот наконец Пасха! Для меня было так символично, что я приехала в монастырь именно накануне такого великого праздника, самого большого для всех христиан. Служба ожидалась ночная, как и положено по уставу. И тут в самый неподходящий момент у меня начались месячные. Ерунда, конечно, – но, как я узнала от одной послушницы, в таком «нечистом виде» в храм заходить нельзя. Вот это да! Я о таком слышала впервые. Ну ладно, причащаться нельзя, но даже нельзя присутствовать на службе! Такие порядки были только здесь. Здесь эти «нечистые» сестры вместо службы отправлялись на кухню, готовили трапезу, пока остальные молятся. Потом, правда, я узнала, что касается это правило не всех. Особо голосистым клиросным сестрам даже в таком виде можно и даже нужно было петь в храме, их на кухню не прогоняли. Также это не касалось благочинной, ибо она всегда была с Матушкой в храме, независимо от чистоты или нечистоты. Иногда по «матушкиным» праздникам Матушка разрешала «нечистым» тоже пойти в храм, если на кухне на тот момент не было работы. В общем, с этой «нечистотой» было все неоднозначно. Я решила никому не говорить об этом недоразумении, мне очень хотелось быть на богослужении.
И я пошла в храм. До этого я там почти не была, все время мы работали и готовились к празднику. Для меня было неожиданностью, что сестры молятся не на первом этаже со всеми прихожанами, а на втором, где совсем ничего не было видно. Из динамиков мы слышали возгласы и пение, а видеть ничего не могли. К парапету балкона подходить было нельзя – наверное, потому, что нелепо смотрелись бы монахини, перегнувшиеся через парапет и пялящиеся на людей внизу. Меня это жутко расстроило. Это хуже, чем даже смотреть службу по телевизору, это как слушать ее по радио. Но и к этому привыкаешь.
Во время службы меня постоянно мучила совесть, что я солгала, по уставу я должна была быть на кухне, и от этого было как-то невесело. Потом была общая с прихожанами трапеза и небольшой концерт. Все разговлялись наконец вареными яйцами, куличами и пасхой.
* * *
С порядками на трапезе мне помогла разобраться сама Матушка. После того позорного обеда в этот же день был еще вечерний чай, где я по незнанию взяла лишнее печенье. По рукам не били, но я поняла это по взглядам и недовольному шипению сотрапезников. На следующее утро после литургии меня вызвали к Матушке. Тогда еще я не боялась Матушки и была даже рада с ней пообщаться. Она стала мне вежливо объяснять правила приема пищи на трапезе. По звонку колокольчика начинали есть. Сначала суп. Супницу надо было передавать в четкой последовательности от старших к младшим. Если не хочешь суп – сиди и жди следующего звонка. По второму звонку разрешалось накладывать второе и салат. После третьего звонка – чай, варенье, фрукты (если есть). Четвертый звонок – окончание трапезы. Положить себе можно не более четвертой части от второго блюда, салата или супа. Брать можно только один раз, не подкладывать, даже если еда остается. Взять можно два куска белого хлеба и два черного, не больше. Делиться едой ни с кем нельзя, с собой уносить нельзя, не доедать то, что положил себе в тарелку, тоже нельзя. Насчет варенья ничего не сказала, и никто точно не знал, в уставе не оговаривалось, сколько раз его можно положить. Это зависело от сестер «четверки», в которую попадешь.