Александр Кузнецов
Пелена
Рисунки Н. Мооса
Отпуск я беру весной и в последних числах апреля уезжаю на север, в лес. Иногда с кем-нибудь из художников, а то и один пробираюсь на лыжах в верховья маленькой речушки, облюбовываю красивое место и ставлю палатку. Дожидаясь таяния, разлива и ледохода, пишу этюды, слушаю бормотание тетеревов и исподволь, не спеша готовлю небольшой плот. Одному мне хватает четырех сухих бревен, если нас двое — шесть стволов, и потолще. Как только пройдет лед, вслед за льдинами плывем вниз.
Поскольку речка всегда новая, никогда не знаешь, что тебя ожидает. Бывает, встречаются завалы из деревьев или заторы, образованные льдинами; ниже, когда начнутся уже деревни, может попасться и плотина. Тогда плот приходится разбирать и волоком — по бревну — перетаскивать.
Приплываешь всегда к большой реке — к Сухоне, к Вычегде, к Северной Двине. А кончается поездка старинным русским городом — Великим Устюгом, Тотьмой, Сольвычегодском или Красноборском. Эти живописные, давно уснувшие под своими многочисленными куполами города-деревни, некогда могущественные соперники Москвы и Новгорода, захиревшие, утратившие свое промышленное и торговое значение с постройкой Петербурга, так и просятся на полотно.
Хорошо еще и то, что вся весна перед глазами проходит, от снега и одинокого, жутковатого крика черного дятла до лопнувших почек и звонкой переклички дроздов. Тянутся на север, волнуют бесчисленные стаи уток и куликов.
Ружье я теперь не беру, но зато со мной всегда ездит безнадежно испорченный пойнтер Оладья. Она неистово носится по болотцам и прибрежным террасам, делает стойки на всякую, без разбора, птицу, а потом гонит ее, чего совсем не полагается делать легавой собаке. Только не ее в том вина: не получила собака должного воспитания.
Понравилось место — останавливаюсь и живу день, два, три… Пишу подмытый берег со свисающими корнями елей, вот-вот готовый упасть в воду, пишу хмурый лес, моховое болото с одинокими соснами, оставленную жителями деревню. Пишу дома на высоком подклете, с тесовой крышей и коньком на ней, пишу их резные фронтоны с причелинами и деревянное кружево полотенец, крылец, оконных наличников… А если очень повезет, то замшелую деревянную церквушку с шатром, которая радует меня больше всего на свете.
Куда я деваю свои работы? Складываю их дома, в Ленинграде, в чулан, а часть раздариваю. Все, что понравилось кому-нибудь, я отдаю без сожаления и даже с удовольствием. Конечно, самые удачные вещи я оставляю. Я втайне надеюсь, что когда-нибудь мне удастся все-таки| сделать выставку. Это трудно. Не каждому профессионалу удается получить право на выставку. Дело осложняется ещё и тем, что дед мой был известным русским художником. Его полотна висят в Русском музее, в Третьяковке и во многих других музеях. Как будто это обстоятельство должно помочь мне получить выставочный зал, но в то же время я не могу выставить посредственные работы.
В этой истории мне не хотелось бы называть имя деда. Вы наверняка знакомы с его именем. Обозначим условно нашу фамилию буквой «Д». Отец мой тоже был художником, живописцем, но он не захотел, чтобы я пошел по стопам деда и его, отец желал мне твердой и вполне современной профессии, и я стал инженером, а затем преподавателем технического вуза…
Прошлой весной, о которой здесь идет речь, я выплыл в Вычегду. Дальше спускаться на плоту стало опасно: по Вычегде шёл лес, как в плотах, так и молем. К тому же места пошли уже населенные. Покинув плот, я на машине добрался до Коряжмы — молодого городка, возникшего на болоте вокруг огромного целлюлозно-бумажного комбината. Был я один, Оладья ожидала щенят, и жена моя категорически запретила ей поездку.
Подкупив в магазине продуктов, я вернулся к реке и поставил палатку у бывшего монастыря, основанного в XVI веке Лонгином Коряжемским. Когда-то этот монастырек и был собственно Коряжмой, а теперь он затерялся за большими домами и прямыми улицами нового города, затерялся так, что если приехать сюда не со стороны реки, а по железной дороге, то нипочем его не увидишь и даже не будешь знать о его существовании.
День выдался ясный и теплый. Иногда только ветер налетал порывами с реки, но мне — в моей стеганке и ватных штанах — он был не страшен. Купол церкви прекрасно смотрелся на фоне воды и голубоватой свинцовой дали. Где-то на том берегу Вычегды едва различался белый храм Сольвычегодска.
Неподалеку от того места, где я стоял перед мольбертом, какой-то человек красил моторную лодку. Вскоре он оставил свою работу и подошёл ко мне.
— Можно посмотреть?
— Пожалуйста, — ответил я.
Он был невысок и кряжист, лет тридцати, и одет так же, как я, даже стеганка и ушанка у него, как и у меня, были вымазаны краской. Он долго сопел за моей спиной, чувствовалось, что ему хочется заговорить.
— Хорошо быть художником, — сказал он, наконец.
— А вы кто по профессии?
— Инженер. Инженер по очистке вод и водоочистительным сооружениям.
Я рассмеялся.
— Ну вот видите, я тоже инженер и тоже имею некоторое отношение к гидросооружениям. Сейчас выяснится, что мы с вами вместе учились в Ленинградском политехническом, только я закончил его на несколько лет раньше.
— Нет. Я учусь на заочном отделении… Только третий курс еще. Скоро надо ехать сдавать…
— А родом откуда?
— Да местный. Тут, в Коряжме, почти все местные…
Лицо его не было ничем примечательно, если не считать живых карих глаз, как-то не очень сочетающихся с прямой русой челкой. Он не обратил бы на себя внимания на Невском или на эскалаторе метро. Но здесь, на Севере, особенно после того, как ты долго побыл в одиночестве, каждый человек становится откровением, и ты тянешься к нему, как к близкому другу. Мы разговорились, и Григорий Петрович Адаров, как звали моего нового знакомого, пригласил меня к себе в гости.
— Что это вы будете валяться на земле, — говорил он, — когда дом есть, диван и все удобства. Хватит уж, попутешествовали.
— Во-первых, не на земле, — защищался я, — а на надувном матраце и в пуховом спальном мешке; а во-вторых, я завтра всё равно уезжаю. Погода хорошая, и провести последнюю ночь у реки одно удовольствие. Так что спасибо вам большое, Григорий Петрович, но я, пожалуй, останусь в палатке. Приходите ко мне вечером на чай. Посидим у костра, потолкуем.
— Вас иконы интересуют? — вдруг спросил он.
— Иконы?.. У вас есть иконы?
— Есть. Вы, как художник, наверное, разбираетесь в них, а может быть, вам что-нибудь подойдет. Да и мне интересно, узнаю кое-что.
Вот чего не ожидал, того не ожидал!
— Да, — ответил, — в иконах я действительно немного разбираюсь и очень люблю древнерусское искусство. В точку попали… Большая у вас коллекция?
— Да сорок досок, наверное, есть.
— Сорок?! — это было немалое собрание, и среди этих сорока могли оказаться интересные вещи. — И многие у вас собирают иконы?
— Нет, я один, — улыбнулся Григорий Петрович. — Я один такой во всем районе. Меня все психом считают, даже жена.
— Что же у вас есть? Скажем, самое старое? — не терпелось мне.
— Двенадцатый век есть, — проговорил он нарочито небрежно. В интонации прозвучало скрытое хвастовство. А может быть, просто гордость коллекционера? Насчет двенадцатого века он, конечно, загнул. Мне захотелось взглянуть на коллекцию, тут возможны любые неожиданности. Когда-то я этим увлекался, кое-что собирал. Случалось, дарили мне в деревнях старики, но чаще молодые люди, то Богоматерь величиною со спичечный коробок, выполненную финифтью, то литую из бронзы иконку с изображением «праздников», то вырезанного по дереву Николу, то старую рукописную книгу — псалтырь. Из каждой поездки я привозил что-то подобное. Но я никогда ничего не покупал. Сначала так получалось само собой, не было необходимости покупать, так отдавали; потом, когда собиранием икон стали заниматься многие, не покупать ничего и тем более не продавать стало моим правилом; когда же в последующие годы иконы стали модой, я перестал их собирать и даже интересоваться ими. Но с коллекцией, собранной на месте, встретился впервые. Не взглянуть на неё было просто грешно.