Я и правда слышал нечто, даже сквозь стекло. Неужели этот звук издает животное? Однако на механический он точно не походил. Казалось, некая тайная, темная, скрипучая часть кролика решила заговорить, минуя рот и голосовые связки. Смысл не облекался в слова – слишком уж примитивным, нутряным и глубоким он был.
– Что же мы стоим? – прошептала мама. – Бедняга молит о спасении.
– Я выйду и хлопну в ладоши. Может, он сумеет убежать, – предложил я.
– Нет, – отрезал папа. – Не вмешивайтесь в природу. Да и гляньте: у него горло перегрызено.
Действительно, кролику было уже не помочь. Хорек протащил его по лужайке и исчез за живой изгородью. Мы вернулись к прерванным делам, все – даже отец – в потрясенном молчании. В сумерках я тихонько вышел в тапочках на мокрую от росы лужайку и уставился на дыру в кустах, куда хорек уволок добычу. На душе все еще кошки скребли. Однако на помощь явился принцип «с лужайки долой – из сердца вон». Раз в саду нет окровавленного кролика, значит, я по-прежнему живу не в мире окровавленных кроликов, а в мире, где царит безупречная шевелюра Джима Моррисона и звучит пьянящий гитарный перебор из второй композиции альбома «Гиш» группы «Smashing Pumpkins».
Уже несколько месяцев я слушал сквозь открытое окно ночные звуки. Они шли то ли из полей, то ли – жутко подумать! – откуда-то ближе. В темноте раздавались гортанные вскрики неизвестных существ. Так встречали свой ужасный медленный конец маленькие пушистые создания. Когда убивают людей, те кричат, и это понятно. Но животные, оказывается, тоже кричат. Открытие меня ошеломило. Неужели полевка, пронзенная когтями неясыти, верит: если запищать громче, то на вершине холма возникнет крошечная армия полевок, задует в рожки, выстроится пирамидкой и выдернет собрата из лап совы? А кого звал на помощь кролик? Впрочем, на данном вопросе я предпочитал не зацикливаться.
Наш дом стоял в паре миль от деревушки Окволд. Три месяца назад мы переехали сюда из пригорода Ноттингема. Я был страшно недоволен: в здешней глухомани я лишился возможности посещать сомнительные тусовки, где играли сомнительный инди-рок – мое тогдашнее увлечение. Мама до переезда работала в городской начальной школе и теперь наслаждалась покоем. Здесь она могла беспрепятственно слушать на рассвете неумолчный птичий хор и творить удивительные поделки из ткани. Папа же и вовсе осуществил давнюю мечту. Конечно, нам доводилось жить в сельской местности и раньше, но в такой глуши – никогда. Место было по-настоящему уединенным и стояло в окружении густого леса.
Если не считать двух соседних домов да ферм, другого жилья в радиусе мили не имелось. Меня в то время целиком поглотил неблагозвучный гитарный дурман, я ослеп и оглох для остальных красот мира и потому решил поскорее отсюда сбежать. Желание это стало совсем нестерпимым через два дня после переезда. Именно тогда местный егерь принес нам подарок на новоселье.
– Это… заяц? – спросил я, когда папа закрыл за новым знакомым дверь.
– Ага. Прелесть, да?
– Нет, ужас. Как так можно?!
Отец разглядывал мертвого зайца без опаски, но и без особой уверенности. Несмотря на свой наивный восторг, папа явно не знал, что делать с подарком дальше. Освежевать? Сразу кинуть в кастрюлю? Повесить над входной дверью для защиты от нечистой силы? В прошлом соседи, конечно, преподносили папе гастрономические подарки, однако домашний бомбейский пирог в исполнении индийских молодоженов не вызывал подобных затруднений.
Мы застыли под заячьим взглядом – точно так же, наверное, и сам зверек недавно застыл в безжалостном свете автомобильных фар. И тут произошло немыслимое: одно заячье веко зашевелилось, из-под него вылезла синяя муха и поползла по рукаву папиной кофты.
Вечером я пересказал новости своей девушке Дженни, и мы оба пришли к выводу, что наша чаша терпения переполнена. Как заявил Моррисси в альбоме «Мясо – это убийство», мы не примиримся с собой, если не станем вегетарианцами!
Простодушная магия зайцев заворожила меня еще в семь лет – когда в руки попала книжка Кита Уильямса «Маскарад». Сколько раз я продирался сквозь ее головоломки! На любом другом этапе моей жизни печаль при виде мертвого зайца, несомненно, была бы вытеснена восторгом – ведь я получал возможность рассмотреть кумира в подробностях. Но в горячие восемнадцать лет все видится иначе. Выходит, человек может убить дикого зверя и принести его ко мне в дом? Мысль эта не просто противоречила моему убеждению «все живое надо любить». Она подрывала мою веру в то, что полноценная жизнь бывает лишь в городах и лишь у людей в возрасте от семнадцати до двадцати пяти лет.
Отец же смотрел на мертвую зверушку совсем иначе. Убийства он не одобрял, однако радость от приобщения к дикой, кровожадной стороне деревенской жизни заглушала дурные мысли.
Вид животных всегда вызывал у папы бурные эмоции.
– Охренеть! Гляньте! Черт, ну и экземпляр! – орал он, завидев из окна машины огромного быка в поле, и бил по тормозам.
Мама, наученная горьким опытом, резко хватала руль.
В новом доме каждый день приносил папе новые восторги.
– Твою налево! Ах ты ж боже мой! – слышал я его крик.
В устах любого другого главы семейства это означало бы, что он только что оттяпал себе полпальца или обнаружил родственника, лежащего без чувств на кухонном полу. Мы же с мамой знали – либо папа заметил на соседнем холме гончих, возвращающихся с охоты, либо егерь принес нам очередную партию фазанов.
Папа работал подменным учителем – уже больше десяти лет. В те дни, когда школе не требовались его услуги, он сидел у себя в кабинете: рисовал красками быка, сфотографированного в очередной поездке, или лошадь, пасущуюся позади дома, или моего кота Монти. Если я тоже был дома – работал над рефератом или над самиздатовским музыкальным журналом, – папа нередко звал меня во всю мощь легких, просил сделать кофе. Я шел вниз, готовил напиток, относил его в кабинет и ставил у папы под рукой. Там забытый кофе остывал рядом с восемью предыдущими чашками.
– Гляди-ка, – порой говорил папа, кивая за окно.
– Что? – отвечал я, поднимая голову в небо и не видя ничего интересного.
– Да ястреб же! Вот ты недоумок.
Чужим людям, приходившим к нам домой, наверняка было странно слышать ругательства отца в мой адрес. Но я-то знал, что львиная доля его брани служит вовсе не для оскорблений. Для нас обоих выражения вроде «недоумка», «падлы» и «засранца» выполняли ту же роль, какую в отцовско-сыновних отношениях обычно выполняют слова «дружище», «старик» и «сынок». Папа всегда ругался много. Когда несколько лет назад он наконец-то направил поток сквернословия на меня, я почувствовал себя взрослым и гордым. Я словно дорос до атеистической версии бар-мицвы.
– Ну да.
– Что значит «ну да»?
– По-моему, это просто птица. Тут кругом полно птиц. Я уже привык. Да и выглядят они все одинаково.
– «Одинаково»?! Все выглядят одинаково?! Что ты несешь? Счастья своего не понимаешь. Вот черт, в голове не укладывается. Ну ты и идиот. С ума сойти. Джо-о-о! Поднимись к нам, послушай, что несет Том! С ума сойти!
Наша семья еще никогда не жила в таком тихом и спокойном доме. Однако шумные отцовские восторги быстро положили тишине конец. Папа наверняка мог бы нырнуть в деревенский быт намного глубже: например, поучиться верховой езде или принять приглашение одинокого пожилого соседа Фрэнка «пострелять лисиц». Мог бы, да не стал. Тем не менее мой родитель отлично вписался в местную жизнь, и скоро к нему потянулись животные со всей округи. Их влекла к папе дружественная природная сила.
Из двух близлежащих ферм по прямому назначению использовали только одну. Владел ею брюзга по имени Уоррен, про которого говорили: если на его чумазом лице мелькнет улыбка, оно отпадет. Другая ферма принадлежала Паттенам и служила для разведения скаковых лошадей – мама называла ее «лошадиным приютом». Как-то раз один скакун выбежал на узкую проселочную дорогу. Первым на месте происшествия оказался папа. Он своим «Фордом-Мондео» перекрыл дорогу в одном конце, уговорил проезжего водителя сделать то же самое в другом конце, а сам помчал на ферму сообщить Паттенам про удравшего подопечного. Но по дороге папа просунул голову в нашу дверь и громыхнул: