Поддьяк написал на клочке бумаги расписку и отдал ее Лутохину.
– Прощай, господин костромской помещик! – сказал Лутохин, уходя. – Счастливо оставаться!.. Как выйдешь в люди да будешь стольником, так не забудь и нас, грешных!
Левшин поглядел с презрением на Лутохина и не отвечал ни слова.
– Эй, вы! – сказал поддьяк. – Васька Фуфлыга, Андрюшка Бутуз, ведите-ка этого молодца ко мне.
Двое земских ярыжек ввели Левшина во второй покой. В нем стоял большой стол, покрытый красным сукном и заваленный бумагами; крутом стола с полдюжины небольших скамеек, вдоль стены широкая лавка и в углу на полке икона в раззолоченном кивоте.
– Да ты, молодец, – сказал поддьяк, – кажись, из начальных людей надворной пехоты!.. Смотри пожалуй – ус только пробивается!.. Ну, брат, раненько ты в чины заелся!.. Вот то-то и есть, кабы вашу братью, молокососов, держать в черном теле, так вы бы жили посмирнее… Ты что?. Аи, вздумал бунтовать против начальников?
Левшин молчал.
– О, да ты спесив, голубчик, – продолжал поддьяк, – и отвечать не хочешь!.. Да вот погоди, как сведут тебя в Константино-Еленскую башню, так там, брат, заговоришь! В застенке-то не по-нашему допрашивают. Ребята, обыщите его: нет ли с ним ножа. Вишь, он смотрит каким разбойником!
Земские ярыжки не нашли ничего у Левшина, кроме небольшого кошелька с серебряной монетой.
– Э! Да ты, брат, с денежками! – сказал поддьяк. – Дайте-ка сюда!
Он взял кошелек и высыпал все деньги на стол.
– Ого! – шепнул он, и глаза у него засверкали. – Да тут рублей десять будет!.. Эх, любезный! Жаль мне тебя, – видит Бог, жаль!.. Человек ты молодой, непривычный… как посидишь этак суток двое в колодке да в цепях, так жутко покажется… Фуфлыга, что весу то в наших кандалах?
– Да пудика полтора с походцем будет, – отвечал ярыжка.
– Слышишь, молодец?.. И в колодку-то как руки забьют, так – не прогневайся! Больно косточки побаливать станут… Бутуз! Помнишь того купца…
– Как же, – отвечал другой ярыжка. – Вот уж третий месяц, как он руками не владеет.
– Слышишь, молодец?.. И покоец-то, куда вашу братью сажают, со всячинкой: лечь коротко, стать низко, присесть не на чем…
– Для чего ты все это мне говоришь? – спросил Левшин.
– А вот для чего, молодец: хочешь ли, я не велю тебя ковать, и ты останешься здесь со мною?
– Как не хотеть.
– Только вот что, любезный: жаль-то мне тебя, жаль, да и на свой страх брать не хочется. Я человек небогатый, семейный: жена, дети…
– Ну, ну, хорошо! – прервал Левшин. – Я знаю, чего ты хочешь. Возьми эти деньги себе.
– Спасибо, добрый молодец, спасибо… Только не все: надо поделиться. Вот вам полуполтинник, ребята! – продолжал поддьяк, обращаясь к ярыжникам. – Да вот еще два алтынника: купите винца и попотчуйте своих товарищей, чтоб им завидно не было. Ну, ступайте, ребята!.. А ты, молодец, хочешь присесть, так садись; а коли хочешь отдохнуть, так ложись, – вон там на лавке. Я и сам прилягу: глаза так и слипаются… Да ты что на окна-то посматриваешь? – промолвил поддьяк. – Нет, голубчик! Все с железными решетками; да и без них не пролезешь – узеньки! А из дверей не выпустят. Ложись-ка лучше, брат, да сосни.
Поддьяк положил себе под голову связанную кипу бумаг, протянулся на скамье, зевнул раза два и захрапел, как удавленный. Левшин прилег также на лавку, но только не для того, чтоб спать. Говорят, что сон – утешитель несчастных; да их-то он редко и посещает. Эта лихорадка, томительная бессонница, почти всегда бывает неразлучной подругой душевной грусти и тоски. О себе Левшин не очень заботился: ему нетрудно было отгадать, что князь Хованский вовсе не имеет желания погубить его и что все эти строгие речи и угрозы не значат ничего. Хованский не мог иначе говорить при стрельцах; и если б стал им явно противоречить, то, вероятно, они вышли бы изо всякого повиновения. Даже само обвинение, что будто бы Левшин участвовал в каком-то костромском заговоре и что его должно отправить туда для улики, доказывало, что князь Хованский хотел только под этим предлогом услать его подалее от Москвы. Одним словом, Левшин мог надеяться, что жизнь его теперь в безопасности; но зато для него исчезла вся надежда увидеть опять свою незнакомку. Он не знал, кто она, кто этот чудак, ее отец, который прячет ото всех свою дочь, – живет в Зарядье на плохом подворье, как самый простой горожанин или какой-нибудь иногородный небогатый купец, – и которого, однако ж, посещает старший воевода всего стрелецкого войска, властолюбивый и надменный князь Хованский. Почем знать, может быть, этот проезжий сегодня, завтра или через несколько дней уедет навсегда из Москвы?.. И вот чем кончились все надежды бедного юноши! Эта приволжская деревня, этот рай земной, эти вечерние прогулки с милым другом, – все эти радости, все это блаженство земное – обманчивый призрак, безумная мечта, необычайный минутный сон!
Чего не передумал, чего не перечувствовал Левшин в эти два часа, в продолжение которых толстый поддьяк пыхтел и храпел попеременно то басом, то дискантом. Наконец, этот страж, которого, впрочем, нельзя было назвать неусыпным, потянулся, зевнул и встал.
– Ну что, молодец, – спросил он, – вздремнул?
– Нет, – отвечал отрывисто Левшин. – Я не сплю после обеда.
– Не спишь? Нехорошо, любезный, нехорошо! Все православные должны спать после обеда; одни только еретики, – вот как был самозванец Гришка Отрепьев, – и в баню по субботам не ходят, и не отдыхают, поевши. Да ты, молодец, обедал ли сегодня?
– Нет, не обедал.
– Так что ж ты не скажешь, голубчик? Уж коли я взял тебя на руки, так ты мой гость.
Поддьяк подошел к столу, выдвинул ящик и вынул деревянное блюдо, на котором лежало полпирога.
– На-ка, любезный, – сказал он, – покушай на здоровье. Знатный пирог, с кашей!
Вы уже знаете, любезные читатели, что Левшин вовсе не походил на этих героев любви и самоотвержения, которые умирают, произнося имя своей любезной и в продолжение нескольких томов питаются одной любовью и воздухом. Он не ел более суток и хотя чувствовал непреодолимое отвращение от своего собеседника, однако ж присел к его пирогу и утолил свой голод.
– Ну, теперь, молодец, – сказал поддьяк, – не хочешь ли подкрепить себя травничком?
– Спасибо! Я вина не пью, – отвечал Левшин.
– И это напрасно, любезный!.. Вино веселит сердце человеческое, и одни поганые татары его не пьют, а ведь мы с тобой православные. Выкушай чарочку!
– Нет, право, не могу.
– Ну, как хочешь! – Поддьяк спрятал блюдо с остатками пирога, сел к столу и начал что-то писать, а Левшин прилег опять на лавку и предался своим грустным думам. Так прошло часа два или три. Вдруг в передней комнате послышались громкие голоса. «Ступай, ступай!» – кричал кто-то. «Ребята, помогите! Вишь, он в притолку упирается!»
– Что у вас там? – спросил поддьяк, вставая. Двери отворились, и вошел огнищанин, а за ним трое земских ярыжек, из которых один вел за ворот мужика, оборванного, замаранного грязью, с подбитыми глазами и окровавленным лицом.
– А! Это ты, Антошка Шелыган? – сказал поддьяк, обращаясь к земскому ярыжке, который тащил за собою мужика. – Кого ты это подтенетил?
– Да вот, батюшка Ануфрий Трифоныч, идем мы, я да Ивашка Кучумов, по Зарядью, глядим – лежит этот хмельной на улице на самой середине. Ну, долго ль до греха – место проезжее. Мы стали его подымать, а он учал драться, да еще вздумал народ скликать; кричит, что мы его обобрали.
– Ах он мошенник!.. пьяница этакий!
– Помилуй, батюшка! – промолвил мужик.
– Молчи! – закричал поддьяк. – Ты кто таков? Ко-лотырник какой-нибудь! Бездомный бродяга!..
– Нет, батюшка! я живу при месте, работником на подворье.
– А валяешься пьяный по улицам.
– Отец родной! – вскричал мужик, кланяясь в ноги. – Прикажи слово вымолвить!
– Ну что? Говори!
– Вот как дело было: стою я у стенки…
– У стенки! – прервал огнищанин. – Видно, ноги-то не держат!