Донаки была знакома эта странная улыбка. В прошлом она была предвестницей разных событий: выгоды, приключений, зачастую смерти — но всегда успеха. И поэтому сейчас Донаки показалось, будто он почувствовал прохладное дуновение воздуха после долгого, душного и безрадостного дня.
— Когда ты отправляешься? — спросил он.
— Сегодня.
— Но это же невозможно! — ахнул Донаки. — Пароход отплывает, самое раннее, в субботу утром.
— Я пойду по суше.
— Но почему? Ради Бога, почему?
Араб улыбнулся:
— Потому что на нашей веранде варанга говорят с плосколицым поросенком с севера. Потому что барабан говорит с барабаном. Потому что там, в верховьях реки, зарождается чудо. Не задавай вопросов, друг мой, время не ждет. Я возьму Макупо с собой.
Донаки потрясенно на него посмотрел:
— Макупо? Паренька с севера? Господи, но ты же ему не доверяешь!
— Именно поэтому я возьму его с собой. — Араб поднялся. — Нет времени объяснять. Пора готовиться к походу. Я хочу, чтобы ты сделал для меня лишь одно.
— Все, что скажешь, Махмуд.
— Не позволяй слугам говорить никому, что я ушел на север. Не позволяй им говорить, что я взял с собой Макупо. Не позволяй им передавать вести каким-либо образом.
— Как я, черт возьми, это сделаю? — раздраженно ответил Донаки. — Как я запрещу этим сорокам болтать?
— Лучше всего было бы убить их. Но ты — христианин и американец, — усмехнулся Махмуд Дауд. — Ты презираешь разумные и действенные методы. Поэтому иди к Латробу, комиссару полиции, и потребуй, чтобы он арестовал слуг сегодня, за час, прежде чем я уйду. Расскажи комиссару столько, сколько пожелаешь или сочтешь нужным, главное — чтобы слуги молчали, пока я не вернусь. Я не желаю, чтобы в мое отсутствие рассылали вести. Я не желаю, чтобы от деревни к деревне стучали деревянные барабаны.
— Но почему?
Араб сделал величественный жест — больше чем жест, па, которое рассекло воздух, подобно драматической тени:
— Потому что я знаю Африку. И потому что я хочу предотвратить рождение чуда.
Он покинул комнату величественный, пружинистым шагом, негромко напевая себе под нос.
Донаки смотрел вслед Дауду, смотрел, как он двигается среди варанга, сидящих на корточках на веранде, и грациозно лавирует среди мусора, переполнившего двор.
Донаки еще долго слышал слова и высокую мелодию его песни. Это была веселая песнь дамасских базаров. Дауд часто пел ее, когда был возбужден или нервничал:
— В своем безумии женился я на двух.
Что будет теперь с тобой, о дважды женатый?
Ответил я: я буду между ними агнцем,
Наслаждаясь блаженством меж двух овечек.
Но теперь…
Голос Дауда затих вдали. Донаки встал, вышел из дома и пошел к дому комиссара полиции.
Час спустя мальчики варанга, служившие Д-Д в их бунгало, оказались в тюрьме, что противоречило закону о неприкосновенности личности, о суде присяжных и еще полудюжине подобных божков, которым поклоняются жители местностей с умеренным климатом. Тем временем, Махмуду Али Дауду, следующему за испуганным, хотя и непрестанно болтающим Макупо, предстояло путешествие вглубь континента длиной в триста миль.
Даже Донаки, знавший Африку, арабов и в особенности своего товарища, удивился бы, увидев, как быстро тонкий налет западной цивилизации и западной же сентиментальности испарился, отбросив Дауда на несколько веков назад, стоило лишь последнему зайти на полдюжины миль в джунгли.
Без какого-либо повода или очевидной причины араб со всей силы, что была в его тощей, но жилистой руке, ударил африканца по голове коротким, но толстым кнутом-шамбоком.
Макупо упал и взвыл. Махмуд Дауд обратился к нему. Его голос был ровным и бесстрастным:
— Собака, и сын сотни собак! Бедствие в звериной шкуре! Ходячий позор! Слушаешь ли ты меня, о злонамеренное и зловонное создание без имени, морали, роду и племени?
Африканец не отвечал, лишь жалобное бульканье послышалось из его горла. Его глаза закатились, и он начал целовать кожаные туфли араба.
Но тот не удостоил вниманием эту безмолвную мольбу о милосердии и снова со всей силой и методической бесстрастностью, почти как ученый, ударил шамбоком извивающееся черное тело у своих ног и повторил снова, по-прежнему бесстрастно:
— Слушаешь ли ты меня, о бесчестный потомок неверных свиней в третьем колене?
На этот раз ответ был быстр и разборчив:
— Да, господин мой!
— Эйва! Эйва! — воскликнул араб. Он с удобством устроился на упавшем дереве, приподнял подол своего коричневого бурнуса, в котором путешествовал, и положил ноги на африканца. — Эйва! Хорошо. Значит, ты, о плосконосое создание в красном покрывале, пришел без приглашения с севера, из верховьев реки, и разнес ядовитые слухи среди мальчишек из моего крааля. — Он засмеялся и продолжал:
— Воистину, свой дом на севере ты покинул петухом, ожидая, что вернешься туда павлином, гордо выступая и распушив хвост. Ха-ха! Слушай же меня, о козел, лишенный крупицы разума и благопристойности! Ты вернешься на север, но совсем не павлином. Ты вернешься собакой и разнюхаешь для меня, твоего господина, путь к жилищу умлино, который прислал тебя с твоими речами о предательстве на побережье. Ты приведешь меня туда, где знахарь творит чудеса. Понял ли ты меня?
— Да, господин мой.
Араб пнул распростертого перед ним африканца трижды в одно и то же место, спокойно и точно прицеливаясь:
— Ежели ты предашь меня и попытаешься передавать вести, когда мы пойдем через деревни на пути к большому бассейну Л’Попо, я тебя убью. Я буду убивать тебя медленно. Я прорежу отверстия в твоей нечистой плоти и волью в них кипящее масло. Я также сделаю с тобой многое другое, что причинит тебе куда больше боли — у меня будет время, чтобы это продумать. А потом, пока в твоих легких еще остается воздух, а в твоем сердце — кровь, я зарою тебя в неглубокой яме, где тебя найдут гиены и стаи муравьев. Понял ли ты меня?
Макупо поднял глаза. Он знал, что у араба слова не расходились с делом.
— Да, господин, — ответил он. Махмуд Дауд встал и еще раз пнул его:
— Хорошо. Значит, теперь у нас договор. Поднимайся. Бери свой узелок и показывай дорогу.
Африканец без единого слова сделал, что было приказано.
Двое отправились в долгий путь по земле. Благодаря острому глазу Дауда и его же шамбоку Макупо помнил об их односторонней сделке и не шептался с жителями редких деревень, где путешественники останавливались и требовали еды, питья и иногда проводника. Ночью же араб неизменно затыкал ему рот и связывал по рукам и ногам, чтобы Макупо не передавал вести в буш.
Поход был долгим и утомительным. Их путь вел через безумную сеть тропинок, раскинувшуюся во все джунгли, через высокую и низкую траву, через траву, сожженную до корней и зеленую и сочную траву, словно дожидающуюся тучного длиннорогого скота, что пасли речные племена.
Путники оставили реку за собой, далеко на юге, и шли широкими кругами, чтобы избежать течения в низинах, пары которого несли с собой миазмы и лихорадку. Они шли сквозь заросли, шипы которых исполосовали их кожу, сквозь мрачные темные леса, где над головой раздавалось ленивое хлопанье крыльев отвратительных существ, похожих на летучих мышей, а под ногами ползали и извивались бесхребетные гады. Они шагали вверх и вниз по холодным ущельям, вверх и вниз по скалам, добела раскаленным от солнца.
Они достигли плоскогорья. Густая трава повсюду, выжженная солнцем добела, доставала им до пояса и непрестанно покачивалась, напоминая мелкие бледные волны. От этого равнина вокруг до странного напоминала море. Жара была очень сильна. Араб молча шел, покрыв голову коричневым капюшоном своего бурнуса. Макупо шагал, размахивая руками, как и все его соплеменники, и напевал жалобную и полусвязную песнь, походившую на звуки, издаваемые ящерицами.
На двадцатый день они достигли экватора. Стояла яростная жара. На небосводе не было ни облачка. Он был разукрашен примитивными цветами — красным, синим и оранжевым, как футуристское полотно. Дауд и Макупо спали днем, а шли поздно вечером и ночью, когда безжалостное пламя в небе угасало и становилось немного прохладнее, когда далекие холмы приобретали бледно-розовый оттенок, а чернота буша, видного издалека, смягчалась, как будто на нее набросили пурпурную вуаль.