НОВАЯ ШЕРЛОКИАНА
Язык молчания: Криминальная новелла
Ю. Смолич
Salamandra P.V.V.
Передо мной сидит убийца.
Я внимательно рассматриваю его, скрывая любопытство под свойственным моей профессии мнимым равнодушием. Я официально вежлив и привычно корректен. Внешне — в своем облике, в поведении — я не сохранил ничего личного: все спрятано внутри и доступно мне одному. Я весь, целиком и полностью, служу своему долгу…
За долгие годы практики я видел сотни преступников и убийц. Замечательную коллекцию собрал я в памяти за эти годы! Сейчас я, наверное, пополню ее еще одним интересным экспонатом: профессиональное чутье подсказывает, что передо мной необычный экземпляр.
Но как заурядно он себя ведет! Я только что увидел его, а уже могу вписать в свой блокнот несколько важных наблюдений и безошибочных прогнозов. Я уже хорошо понимаю его намерения.
Он знает, что я — следователь — мобилизую всю свою ловкость, всю профессиональную выдержку и квалификацию, чтобы разгадать тайну его преступления, — и собирается противостоять мне, бороться со мной до последнего, лишь бы не выдать свою тайну. Я хорошо понимаю, как именно он собирается бороться — он решил молчать. Он решил не отвечать на мои вопросы, не отзываться ни словом. Этим он будто признает свою вину — по крайней мере, не отрицает ее — но ни оправдываться, ни объясняться не намерен.
Видимо, он хочет тем самым доказать, что он сильнее меня. Что в сравнении с величием и трагичностью его поступка, в сравнении с его моральным превосходством, я — с моими законами и нормами — всего-навсего крошечная, ничтожная букашка. О! он надменный убийца! Из тех, которые не раскаиваются в своем злодеянии.
Но он — смешон и… неопытен… Ему, может быть, впервые довелось находиться лицом к лицу со следователем. Да, безусловно. В противном случае он так бы себя не вел. Чудак! Разве следователя победишь молчанием?
Молчание? — Милости просим! Он не желает мне отвечать? Будет молчать в ответ на мои вопросы? — Пожалуйста! Ведь я не хуже его знаю, как поступать в таких случаях. Ха! В том-то его беда, что я не собираюсь его расспрашивать. Пусть попробует не отвечать, когда я не стану его ни о чем спрашивать!
Чудак! Ему и в голову не приходит, что молчание — мой верный союзник, первейший способ, когда сталкиваешься с такими заносчивыми и амбициозными убийцами-новичками. Я измучу его молчанием. Все силы, какие он мобилизовал для защиты от моего наступления, моего натиска, он даром растратит в этой неожиданной для него пассивности — все более осмотрительный, постоянно настороже, с натянутыми как струна нервами…
Он ждал с моей стороны стремительных действий, острых, внезапных, коварных ударов, и приготовился их парировать, он ждал всего, что угодно, кроме моего молчания, — и оно уже исподволь побеждает его. Вот он расслабляет нервы, стряхивает напряжение. Его воля слабеет. Он тяготится этим долгим молчанием и понемногу забывает о своем непоколебимом решении. Еще пять минут — и он не устоит: побежденный, он покорится мне, и тогда благодаря двум-трем каверзным вопросам я узнаю все, что нужно. Я взойду тогда на высоты профессиональной гордости и, внешне равнодушный, запою в душе победную кантату!
Итак, мы молчим. Мы сидим в моем кабинете. Я у стола, убийца — напротив. Голубая лампа с приплюснутым белым абажуром светит на стол. Мое лицо в тени — так расположено мое кресло. Но с той стороны край мягкого абажура заломан. Заломан специально: яркий луч светит моим пациентам прямо в лицо. Это — еще один из ассортимента моих методов: с выигрышной позиции я рассматриваю лицо убийцы, каждую его черточку, вижу каждое движение мышц или краткое, скрытое выражение глаз, сам оставаясь в тени.
Я подвигаю к нему стакан с чаем. Мои пациенты любят иногда выпить чай с лимоном. Не потому, что им хочется пить, просто так им легче: за невинным глотком они порой прячут свое замешательство. Еще больше они любят курить. Для курильщиков у меня всегда припасены лучшие папиросы.
Итак — сегодня я действую молчанием. Но самого молчания еще мало: мой метод требует также абсолютной тишины. Тишина соблюдается досконально: в моем кабинете даже мыши не позволено шуршать. Такая тишина возможна лишь в институциях правосудия, где, кроме совести, царит еще и чувство ответственности… Только небольшие ходики мягко тикают на стене. Но они не нарушают тишину: любой шум и гомон — сумма или последовательность неожиданных либо неравномерных звуков; ритмичные, однообразные звуки чувства воспринимают как привычные, — они превращаются в часть тишины и, напротив, подчеркивают и углубляют ее по контрасту с другого рода однообразием. Извне — из коридора — звуки сюда не доносятся: все двери в нашем здании обшиты войлоком и обиты сверху клеенкой. Только шаги часового вдоль коридора и тиканье настенных часов задают ритм нашей тишине.
Мы молчим. Тихо тает шаг часового, неустанно тикают часы — они свидетельствуют, что наше молчание продолжается уже девять минут. Я отмечаю это, поскольку именно на девятой минуте спокойствие изменяет моему пациенту. Он начинает ерзать в кресле, как будто ему неудобно сидеть. На десятой — по его лицу пробегает дрожь. Он не выдерживает, — тишина побеждает его. Он снова ерзает, возится, чаще дышит и, наконец, отчаяние овладевает им: он первым нарушает молчание.
— Ну что же? — еле произносит он, произносит обессилено и умоляюще. — Спрашивайте.
Я не обращаю внимания. Я пью чай. Я поглядываю на нее. Да — на нее. Мой убийца — женщина. Я молчу ровно столько, сколько требуется, чтобы хорошенько рассмотреть незнакомого человека, то есть — незнакомую женщину, так как женщину всегда следует рассматривать внимательней, чем мужчину. Но она ничего не замечает, потому что непосредственно на нее я не смотрю. Мне это ни к чему: за моей спиной большое трюмо; если бы свет не бил моей пациентке прямо в глаза, она бы могла себя в нем увидеть. Другое трюмо позади, слева от меня. Она его не видит, но я вижу в нем дважды отраженный образ. Когда я отворачиваюсь и гляжу в это трюмо, я даю моим посетителям возможность вести себя как им вздумается, радуясь тому, что за ними якобы не наблюдают.
Я внимательно рассматриваю женский образ в зеркале.
Она еще не старая, но и молодость ее давно прошла. Ей может быть и тридцать, и сорок лет. Сорок восемь часов пребывания под стражей (после преступления) наложили на нее свой отпечаток. Она побледнела, пожелтела, глаза ее запали. На левом виске выделяется седая прядь. Я знаю, что эта прядь поседела за последние два дня. Я еще не знаю, кто она и чем она занималась до сих пор, но вижу руки ее с длинными, сильными пальцами. Очевидно, она работает руками, пальцами. Возможно, пианистка…
Опять подвинув ближе к ней холодный чай, я быстро перечитываю протокол — две страницы, коротко рассказывающие о факте убийства. Я слегка ошибся, угадывая ее профессию.
— Вы акушерка? — переспрашиваю я, наконец нарушая молчание.
— Да, — охотно отвечает она и облегченно вздыхает. Мое молчание успело измучить ее до крайности. Она поспешно глотает чай, и ее сухие скулы слегка краснеют. Я доволен и вновь констатирую, что ее замкнутость мало-помалу разбивается о мое молчание и мягкую тишину моего кабинета. Мой вопрос, последовавший на одиннадцатой минуте молчания, уже поколебал твердость ее решений. Но я хорошо владею своим методом и очень ценю этот способ — гипнотизировать с помощью упрямого молчания. И я снова умолкаю. Молчу упорно и намеренно, — пусть она это почувствует. Я буду молчать еще минут пять и использую это время для размышлений и наблюдений.
Она убила человека, и в протоколе отмечен только этот факт: от каких-либо объяснений она отказалась. В протоколе говорится, что убитый был ей совершенно незнаком. Я, конечно, не доверяю протоколу. Она убийца и вдобавок женщина. А убийцы и женщины умеют хорошо скрывать свои тайны.