Выбравшись наверх, он пробует отряхнуть рубаху. Куда там! Рука только шлепает по ней, а материя прилипает к телу. Морщась, Колька снимает рубаху, вытирает сухим подолом грудь и вешает рубаху на плаху, которая прибита одним концом к крыльцу, а другим — к стене сарая и отделяет ограду от палисадника — это чтобы корова к сирени не лезла и чтоб еще не упала в погреб. Колька представляет вдруг, как Манька падает туда и ломает ноги, из темных глаз ее текут слезы… Подбегает к лазу и с силой захлопывает крышку. Не пройдет за доску, но все же…
Можно идти и есть, но что-то такое мешает двинуться с места, вроде как что-то забыл… Ох, да это ж Борька заливается! Как он не слышит-то!.. Он хватает кринку и бежит в избу, оттуда — в сени, где стоит ведро с приготовленным пойлом. Ведро тяжеленное, и приходится, чтобы снять его с крыльца, ставить поочередно на все три ступеньки. Кое-как, то одной рукой, перегибаясь на бок пополам, то сразу двумя он дотягивает ведро через ограду к загородке между огуречником и пригоном и, помогая коленями, опрокидывает бадью в выступающий в ограду край корыта. Поросенок, только что крутившийся волчком, с визгом кидавшийся передними ногами на доски загородки, замолкает. Что-то хрустит, булькает — за загородкой не видно. Колька слушает некоторое время, и в груди у него непонятное — и радость, и грусть сразу.
— Ешь-ешь, — говорит он. — Я-то могу подождать, а ты же не понимаешь. Тебе же к зиме вырасти надо.
Ему видятся большие листы с морожеными пельменями, которые приносит из чулана мать, чтобы варить гостям, а еще — вкусные ошурки, постреливающие капельками жира на раскаленной сковороде. И немножко жалко Борьку…
Протиснувшись между лавкой и столом к своему любимому месту у створки, он проворно ест: поочередно откусывает калач, картошку, запивает молоком. Прежде чем вонзить в калач зубы, он мгновение любуется им: калач играет витками полосок — румяно-подпеченных и белых, мучнистых. Корочка похрустывает во рту, дух свежего хлеба щекочет ноздри. Молоко не помещается в полном рту, течет струйкой по бороде, Колька закидывает голову, чтобы меньше вытекло, а бороду вытирает рукой, руку тряпкой. Иногда слизывает с пальцев муку, что пристает к ним с нижней, подовой, стороны калача.
Наевшись, Колька накрывает кринку с остатками молока и недоеденный калач тряпицей, бежит на улицу, к бревнам.
Солнышко приятно жжет плечи. И Колька радуется, что он теперь без рубахи. Как это он раньше не додумался ее снять? Хоть не облил бы… Но надо работать. И он, согнув руку в локте, кулаком к плечу, сильно надувает щеки, оценивает, прибавилось ли после еды силы. Прибавилось! Берется за ножовку. Отширыкивает-таки и второй столбик. Переносит оба к будущей избушке. Находит лопату. Что дальше-то? Как он крышу будет крыть? Перекладина ведь нужна… А, можно доску пустить! Отмеривает доской расстояние между лунками. Копает. Вот, одна готова. Ставит в лунку столбик, засыпает землей, притаптывает землю вокруг столбика пятками. Начинает копать другую лунку. Пот бежит по лбу, по спине. Лопата становится тяжелой. Он приседает рядом с недокопанной лункой на корточки, ставит на колени локти, а в гнездышко ладоней опускает подбородок. Земля в лунке сухая.
Кольке становится скучно.
Отец с лесозавода придет еще не скоро, мать из бору, наверное, тоже. А может, идет уже? Он вскакивает. Бежит в ограду. Поднимается по лестнице на земляную крышу сарая, карабкается по дощатой крыше сенника. Доски темно-серые, потресканные, шершавые, кое-где облеплены темно-зелеными валиками плотного мха. Вот и конек. Ухватившись за него, усевшись попрочнее на коленки, Колька вытягивает шею и всматривается в сторону бора. Туда уходит, теряясь в желтом просторе хлебов, серая веревочка дороги. На дороге пусто. Недвижны выступы темной кромки бора, но почему-то кажется, что вот сейчас на мысу одного из этих выступов покажутся фигурки трех женщин, и на одной будет синий платок…
Нет, никого не видать. Только зубатится, как редкий гребень, верхушками сосен не такой уж далекий бор, а перед ним, будто подбежав к деревне, расфуфырила темные космы сосна-одиночка с коротким, толстым стволом. И плывут, плывут за бор большие белые облака. Вот-вот одно из них, похожее на слона, зацепится хоботом вон за ту, самую высокую вершину, сядет на лес и скроет его, как ватой закутает. А хобот ползет уж вверх и становится похож на крыло какой-то огромной птицы, и у птицы этой даже клюв вон появился. Как у орла…
Руки устали. Колька съезжает к земляной крыше сарая и садится, охватив руками колени, лицом к бору, чтобы не пропустить, когда покажется мать. Он провожает взглядом череду диковинных, но совсем не страшных белых облаков, плывущих далеко-далеко — за самый бор. Туда, где он еще никогда-никогда не бывал. Кто там живет? Какие люди? Вот у них там есть, например, Катя-немая или нет? Он побаивается ее, этой Кати. Она всегда, даже в самую жару, ходит в теплом платке. Лба под платком не видать, только маленькие глазки блестят да нос шелушится. Наклонится к тебе, тычет пальцем в грудь и мычит. А что мычит, не разбери-пойми. Хоть и не шибко, а все же страшно. Хочется улепетнуть, да засмеют, скажут: Кати испужался!..
Колька опрокидывается на спину, перевертывается на живот и начинает смотреть в другую сторону, в ту, откуда плывут облака.
Они плывут из-за реки, из-за высоких тополей, которые растут вдоль боровлянского берега Тобола. За тополями — большущий луг. По лугу там и сям — острова камышей: озера. А за лугом — длинная-предлинная гора. С двух сторон по горе — темная лента леса, а посередке, на лысом месте, домики приткнулись один к другому, как дикие утята темные.
Колька до рези в глазах всматривается в Боровлянку, там он еще ни разу не был и один туда, конечно, ни за что не пойдет. Там одни варнаки живут. Арбузы воровать в деревню ночью ходят. Вятиль[4] папкин из Тобола уперли. Папка так и сказал: «Это боровлянские варнаки напрокудили! Кроме их, больше некому. Неуж наши позволят?..»
Звякает щеколда оградных воротцев.
— Ма-ма!!! — кричит Колька и кидается к лестнице. Лихорадочно ищет ногой ступеньки, оглядывается, дрожащим голоском поскуливает: — Мамонька, мамонька, мамонька…
Наконец спрыгивает на землю и, раскинув руки, бежит к углу дома. Из-за него с кирзовой сумкой в руке выворачивается отец.
— Па-апка-а!!! — Он с размаху тычется лицом в полы пиджака, обхватывает отца руками. Отец похлопывает его ладонью по спине.
— Ну-ну, хватит, хватит, перестань. А мать где?
— За грибами ушла. А чё у тебя в сумке?
— А чё там может быть? Бутылка из-под молока да яичко вареное не съел. Ну кусочек хлеба еще остался…
— Дай мне! — Колька выхватывает у отца сумку и бежит на крыльцо, садится, заглядывает в сумку, будто там клад, который отец утаил, выхватывает яйцо, чистит и ест с остатком калача. Отец присаживается рядом, поставив серые от пыли кирзовые сапоги на среднюю ступеньку. Закуривает. И обводит взглядом ограду, будто видит ее в первый раз.
— А пошто я тебя не видел, как ты от бора с лесозавода шел?
— А как ты должен был меня видеть?
— А я на сарае сидел!
— Дак я тебе сколько раз говорил: не лазь, упадешь!
— Я тихонько…
— Тихонько! Вот хлопнешься, башку свернешь, тогда будет — тихонько!..
Колька ест, отец курит.
— Пап-ка…
— Ну…
— А за бором есть деревни?
— Ну а как жо…
— А какие?
— Белое, Каминка, дальше Куртамыш.
— А ты в их был?
— Был. А нашто тебе?
— А я тоже хочу.
— Подожди… Может, скоро и побываешь ишшо…
— Когда?! — Колька подпрыгивает, так ему хочется побывать побыстрее.
Отец усмехается:
— Ну-ну, сиди. Это я так…
— Па-апка! Возьми меня с собой!. А, папка! — Кольке кажется, что отец завтра туда, в Каминку эту или в Куртамыш, поедет, а его не хочет брать.
Звякает щеколда.
— Ну вот, явились — не запылились! — говорит отец. Колька срывается с крыльца и летит к воротцам. Мать без платка, лицо вспотело; на плечах вроде коромысла — березовая палка, обмотанная синим платком, руки раскинуты в стороны, поддерживают корзины. В одной корзине — грузди, другая завязана тряпицей, и что в ней, не видно, и еще запон загнут и подвязан нижними концами к поясу, в нем, как в мешке, тоже что-то топорщится.