Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Небольшой отряд конных красноармейцев, человек двадцать, зашли в Сеидли ближе к вечеру. Навстречу к ним никто не вышел, хотя из-за закрытых окон все настороженно следили за каждым их движением. Кони шли медленным шагом, солдаты же осторожно озирались и испуганно поворачивались на каждый шорох. И тут, как маленькое, разъяренное, дикое существо, на них набросился Гараш. От этого неожиданного натиска остановились кони и стали пятиться назад. Опешившие вначале красноармейцы, постепенно придя в себя, хотели отогнать его криками, но Гараш еще яростней набрасывался на них, казалось, душа его предчувствовала все последующие несчастья, что несли с собой эти люди, и он из последних сил пытался защитить свой мир. Удар клинка переломил его хребет, и он, скуля, покатился под ноги коня, в ужасе отпрянувшего в сторону. И тут же на красноармейцев полетели камни. Дели Гурбан метал их в ярости. Слезы душили его, в ужасе кричал он, видя умирающего Гараша. И, подбежав, со всего размаха бросился на всадника, который убил его собаку, и повис на нем. В следующую минуту они оба были на земле и катались в пыли. Уже сомкнулись пальцы Дели Гурбана на шее солдата, надавили немного, и захрипел он, когда раздался выстрел. Обмякло тело Дели Гурбана, и разжались пальцы его. С трудом откинули его с потерявшего сознания красноармейца спешившиеся с коней солдаты. Наконец, солдат стал приходить в себя, жадно хватая ртом воздух, силясь сказать что-то, но губы не слушались его, ни звука не вырвалось наружу. А когда из окрестных домов стали выходить мужчины и медленно стекаться к месту трагедии, всадники, быстро погрузив своего товарища на коня, спешно покинули село, в которое пришла смерть.

...

Всякая война страшна и в конечном счете бессмысленна, но гражданская страшней вдвойне. Словно огненный вихрь проносится она по стране, уничтожая в людях веру в завтрашний день. И не верят отныне словам отца сыновья, ибо видели, как предавал он своего брата. И сосед, занимавший в долг до осени зерно, поджигает в поле твой еще не дозревший хлеб. Миллионы людей поднимает она со своих мест, и бродят они в поисках успокоения, но не будет им отныне покоя. Так и будут они бродить по свету с незатихающей раной в груди, и, как самое драгоценное, будут носить при себе мешочек с небольшим комочком земли, взятого со двора дома своего. Столько слез прольют они, глядя на него, что всегда она будет влажной. С надеждой на возвращение будут жить они, но немногим посчастливится снова увидеть родные горы, поля, могилу отца своего. Много стран они объедут, из сотен источников пить будут, но не утолят они жажды своей, ибо горящее в тоске сердце может остудить лишь вода из ручья, что протекала рядом с садом, где под тенью яблонь тебе сладко спалось в детстве. Многие навсегда уснут вдали от всего этого: кто под палящими лучами чужого солнца, кто в полярную ночь, но везде, где бы их ни застала смерть, в своем последнем слове они помянут родные края и крепко накажут своим детям и внукам не забывать о земле своих предков. Последним успокоением им будет горсть родной земли, которую насыплют в их могилу, и успокоятся они, услышав запахи родной стороны.

Савелий Петрович Львов уезжал из Казаха одним из последних чиновников, служивших здесь с давних, еще царских времен. Семью свою, жену с двумя детьми, он еще год назад посадил в Батуми на пароход, отплывающий в Стамбул. Оттуда, они должны были уехать в Париж, где у ее тетки был свой дом. С первых дней февральской революции тетушка ее, одинокая, богатая вдова, продав дом в Москве, собрав все свое добро, не дожидаясь прихода большевиков, переселилась во Францию, и теперь оттуда, как только случалась оказия, посылала им наказ немедленно приезжать к ней. "Детей берегите от этой смуты", - писала она. Прошел год, вестей от своих родных Савелий Петрович не имел, но всем сердцем надеялся, что все у них в порядке, что добрались они благополучно к своим родственникам. И только когда понял, что его мир рухнул, и уже никогда не наступит прежнее благополучие, что теперь он "враг", враг своего же народа, ибо родился в доме отставного генерала, проливавшего кровь на полях сражения во имя величия своей родины, России, а значит, он для новой власти рабочих и крестьян чужой, "буржуй" (какое смешное, но страшное слово-то придумали), он решил уехать. Более того, работа в сыскном отделе, где, как было всем известно, он был не последним человеком, делала его в глазах этих людей опасным, вредительским элементом. И власть эта предписывала всем скорейшего от него избавления, что в просторечии означало одно - любой, у кого есть винтовка, мог без зазрения совести поставить его у стенки и расстрелять за милую душу, во имя пролетарской революции. Никто бы не заступился за его жизнь. Наступило время, когда жизнь человеческая потеряла свою ценность, когда больше удивляешься, слыша не стон умирающего, а плач младенца. "Неужели еще рождаются дети", - поражаешься ты. Смерть становится обыденным, к ней привыкаешь и больше не замечаешь, она никого уже не трогает.

Последний вечер перед отъездом Савелий Петрович провел в доме своего старого друга Иннокентия Федоровича Мишина. Городская тюрьма была закрыта, доктор Мишин больше не спешил по утрам на службу, но уезжать из Казаха не собирался. Они снова сидели в тени большого дерева, а Софья Ивановна, как прежде, угощала их чаем из пахучих трав, с вареньем, которое она впрок заготовляла каждое лето.

- Угощайтесь, Савелий Петрович, это варенье свежее, этого года.

- Спасибо, Софья Ивановна.

- Что это ты все варенье да сладкое. Чаи твои никуда не денутся. Ты, это, угощение неси и чарки. Да побыстрей, - гремел бас Иннокентия Федоровича.

Когда стол был накрыт, и хозяева вместе с Савелием Петровичем расселись вокруг стола, Софья Ивановна продолжила разговор.

- Что слышно- то о ваших?

- Да, все по-старому, никаких сведений. Одна надежда на бога. Только бы знать, что доехали, что живы и здоровы.

- Бог в помощь, - вздыхала Софья Ивановна. - А вы когда же?

- Завтра.

- Все же решили ехать?

- Решил, мне здесь уже не жить.

- Ну, с богом, - смахнув слезу, поднял первую чарку Иннокентий Федорович.

Разговор не клеился, даже водка не помогала. Что-то тяжелое лежало на сердце каждого из них. Годы совместной работы сблизили этих двух разных и по характеру, и по возрасту людей, всегда им было интересно слышать мнение друг друга, но сегодня, в предчувствии разлуки, чувствуя, что это их, возможно, последняя встреча, они не знали, что сказать друг другу. Молча ели они борщ, вкусно приготовленный женой доктора Мишина, которая очень любила готовить, и гости, зная ее слабость, всегда громко расхваливали ее мастерство. Савелий Петрович попытался пошутить на этот счет.

- Ну вот, в последний раз удалось попробовать ваш знаменитый борщ, Софья Ивановна.

Шутка не удалась, не улыбнулся никто.

- Ты, Савелий Петрович, как поедешь? - спросил его Иннокентий Федорович, после молчания, которое явно затянулось. - Морем или через турецкую границу.

- Через Персию. Далеко, правда, но так спокойнее.

- А оттуда в Париж?

- Да, к своим.

- Ну, дай бог свидеться, - и вторую чарку опрокинули.

- А о вашей Анечке что слышно?

Аня, единственная дочь Иннокентия Федоровича, была замужем и жила в России, в Воронеже. Муж ее, тоже врач, работал в городской больнице хирургом. Больница обслуживала в основном неимущих, существовала за счет меценатов, так как денег из городской казны было явно маловато. Жили небогато, но не жаловались. Иннокентий Петрович гостил у них лет пять назад, наигрался с внуком, но переехать к ним жить по-соседству отказался. Свой огород был слаще.

- Зовет к себе.

- Ну и что?

- Что-что?

- Так поедете к ней- то?

- А что я там потерял? Нет, отсюда я никуда не двинусь. Стар я уже место менять. Отсюда, только на кладбище.

- Ну и скор ты, Иннокентий Федорович. Сто лет жизни тебе. Запротестовали хором Савелий Петрович и Софья Ивановна. В последнее время за здоровье мужа она стала бояться. Нервный стал, раздражительный. По ночам плохо стал спать, говорить во сне. Раньше за ним такого не водилось. А иногда встанет среди ночи и курит, много, до самого рассвета. И самое страшное, молчит.

28
{"b":"55338","o":1}