Довольный его покорностью Бертэн обещал ходатайствовать об его освобождении перед королевой.
Однако королеве эта просьба показалась нарушением самых священных прав Бастилии. «Смягчение условий — да, на это я согласна. Но освобождение такого опасного преступника— это было бы чистым безумьем!»
Шарантон — тюрьма, где содержались менее опасные преступники; там они пользовались сравнительно большей свободой, чем в Бастилии, начальство относилось к ним проще, сторожа были снисходительнее. Сюда-то и перевели Латюда, ослабевшего, больного, казавшегося глубоким стариком. Ему об‘яснили, что такая милость королевы должна сделать его совершенно счастливым. Латюд, привыкший всему безмолвно покоряться, выразил, насколько это было в его силах, свою благодарность.
— Данри, — сказал ему однажды сторож, обычно сопровождавший его на прогулку, — министр полиции г-н де Сартин сегодня будет здесь. Я постараюсь устроить так, чтобы вы попались ему на глаза. Разговор с ним может ускорить ваше освобождение.
— Может быть, он захочет навестить меня в моей камере?
— Не думаю. Он будет здесь по поводу одного нашего узника, который сошел с ума и ведет себя очень буйно. Он так шумит и дерется, что держать его здесь невозможно. Сейчас его засадили в клетку и держат во дворе.
— Так где же я могу увидеть министра полиции?
— Я выведу вас во двор к клетке сумасшедшего, на которого, кстати сказать, вам будет интересно посмотреть.
В треуголке, низко надвинутой на глаза, с маленькой серебряной шпагой на боку, в широком черном плаще министр де Сартин проходил по тюрьме со своей свитой. Ему хотелось лично посмотреть на безумца, который в припадке бешенства поносил имена короля, королевы и дофина. Надо было немедленно отправить его в Бисетр, где в подземных карцерах таких беспокойных людей быстро «забывали».
Во дворе, у клетки, где в разорванном платье, босой, с исцарапанным лицом и висящими по плечам клочьями волос бесновался больной, собралась толпа служащих в тюрьме сторожей и офицеров. Все они почтительно расступились перед де Сартином.
— Давно ли он буйствует? — спросил Сартин сопровождавшего его офицера.
— Он и раньше отличался своей дерзостью, но в таком состоянии он третий день.
— Отправить его в подземелье в Бисетр, — хладнокровно сказал министр.
В это время в толпе, окружавшей безумца, произошло движение: Латюд, приведенный сюда сторожем, кинулся к клетке и, схватившись руками за ее железные прутья, прильнул к ней лицом.
— Бастид, — закричал он, — это Бастид!
Министр приложил к глазам лорнет, с любопытством глядя на эту сцену. Между тем глаза сумасшедшего остановились на лице бывшего товарища по заключению. Искра сознания мелькнула в его расширенных зрачках и тотчас же угасла. Он дико зарычал подскочил к решетке, потряс ее обеими руками и закричал в самое лицо Латюда:
— Я — хозяин, я — господин, я — бог.
Что-то странное произошло внезапно с Латюдом; безумье как бы передалось на миг и ему: глаза его засверкали, и, сжав кулаки, он бросился к министру.
— Кто погубил этого человека? — взвизгнул он, — кто довел его до безумия? Кто отнял у меня силу, молодость, здоровье, зрение? Женщина без сердца, презренный король, прихлебатели министры!
Сартин побледнел и отступил на два шага от Латюда.
— Возьмите его, — сказал он.
Но Латюд со сжатыми кулаками кинулся на министра, и, если бы не подоспевшая стража, тот не избег бы удара.
— Негодяи, — кричал Латюд, — палачи, убийцы!
Торопившийся к выходу, бледный министр бросил на ходу начальнику тюрьмы: — В Бастилию и забить его там.
* * *
Много лет пронеслось над мрачным подземельем, где томился несчастный узник. Один лишь раз за десять лет удалось ему подать голос из — под земли, чтобы затем надолго умолкнуть. Письмо королеве, последнее, написанное им на клочке бумаги, рассказывает о том, что он пережил. Письмо это не дошло по назначению: королева уже умерла.
«Я готов биться об заклад, — писал он, — что мысль обо мне никогда не приходит вам в голову, а между тем не проходит ни минуты, чтобы я не проклинал вас всеми силами своей души. Я страдаю больше двадцати лет, я ношу цепи на руках и ногах, я лежу на грязной соломе даже без одеяла. В подземелье моем так холодно, что среди лета я мерзну днем и ночью. В прошлом году был такой мороз, что, говорят, Сена замерзла и люди могли спокойно ходить по ней. Я в это время лежал скованный на соломе и не мог пошевельнуться: на мне был надет лишь легкий халат, даже не доходивший мне до колен. Я облысел, от холода верхняя губа у меня рассеклась и обнажились зубы. Я почти окончательно потерял зрение и страдаю беспрерывными головными болями. Я не помню, когда в последний раз видел солнце и дневной свет. Если вам мало моих страданий, скажу вам, что половина узников здесь жаждет смерти: каждый день кто-нибудь из моих соседей пытается прекратить свою жизнь. Но даже в этом они не свободны, и ваши сторожа против их воли оберегают их жалкое существование. Все это вы делаете без малейшего страха, с уверенностью, что ваши поступки не будут судимы. Вы ошибаетесь! Все, слышите ли вы, все, кого вы заставили страдать, поднимут голос против вас. Я не знаю, будет ли это сегодня или завтра, но это будет и несомненно. Вы бросаете нас в тюрьмы без суда, вы не слушаете нас, когда мы хотим оправдаться; что-то скажете вы, когда предстанете на суд. А суд этот— суд всего народа, он есть во Франции, и голос его прозвучит для вас как смертный приговор».
Смерть королевы, смерть Людовика XV, воцарение Людовика XVI ничем не изменили ужасающих условий тюремной жизни. Попрежнему царило там нечто среднее между жизнью и смертью — жизнь погребенного.
* * *
Между тем наступил 89-й год. Революционный вихрь грозно несся на Францию. Париж, оставленный узниками десять, двадцать лет назад, теперь кипел как котел, и старый порядок, бросивший их в застенок, сам ожидал со дня на день приговора над собой. С 5-го мая представители народа заседали в собрании. Парижское население и войска были охвачены революционным брожением. Всюду раздавались революционные речи. Испуганный король стягивал к Версалю свои надежные полки. Парижане, проходя мимо Бастилии, произносили угрозы.
Наконец, 13-го июля толпа ремесленников и бедняков прошла по городу, требуя хлеба и оружия. Солдаты не оказывали им сопротивления. С 2-х часов ночи 13-го июля начальник Бастилии де Лонэ начал приготовляться к бою. Он не пренебрег ничем для защиты крепости. Пушки были заряжены, на башни перенесены огромные камни, чтобы с их помощью раздавить наступающих. Наемные швейцарцы защищали вход в тюрьму, сторожа на башнях должны были стрелять из пушек под прикрытием зубчатых стен. Де Лонэ был уверен, что Бастилия непобедима. Правда, он слышал, как в городе били в набат и как по улицам, по набережным, по бульварам толпа звала толпу.
— К Бастилии! К Бастилии!
Но для него это был лишь жалкий бунт «черни», над которым легко одержат победу вековые стены тюрьмы.
Около полуночи несколько выстрелов раздалось по направлению к замку.
Начальник со штабом поднялся на башни и с полчаса прислушивался к отдаленному шуму города.
На утро шумящие толпы окружили Бастилию. Подъемные мосты были подняты, пушки угрожающе смотрели на город.
Угольщик, бывший солдат, выступил с топором в руках, взобрался на крышу небольшого сторожевого поста, стоящего поблизости от первого под'емного моста, и под градом пуль, которые тотчас же посыпались на него с башен, начал спокойно работать, разрезая, разбивая цепи, и заставил мост опуститься. Толпа прошла и очутилась во дворе. Выстрелы из бойниц и башен встретили наступающих. Отстреливаться было невозможно, так как защитники крепости были невидимы. Началась неравная борьба; осаждающие, ничем не защищенные, ложились под пулями швейцарцев; однако никто не говорил об отступлении; толпа шла неудержимо на приступ каменных башен, как бы веря, что своей смертью сумеет опрокинуть их.