— Не смейся! Не смейся!
И я перестал смеяться.
В положенное время мать повела меня кланяться Малахе. Я шел, движимый любопытством, вечно гнездящимся в детском сердце. Как-то он теперь выглядит, мой маленький друг, ставший вдруг живым буддой?
Мы с мамой остановились у дверей дома, где жила семья Малахи. Там уже собралось полным-полно народу — женщины, мужчины, старики, дети. На Малаху больше не распространялись обычные человеческие правила. Ни дедушка, ни бабушка, ни отец, ни мать не имели над ним прежней власти и должны были, как и все прочие, преклонять перед ним колена, принимая благословение. Мы долго ждали своей очереди поклониться живому будде. Теперь мне уже было не до смеха, сердце в пятки ушло от страха, ведь я сейчас увижу своего друга, ставшего буддой. Меня наконец втолкнули в дверь, и тут я увидел Малаху, который прямо, не шелохнувшись, сидел на кане; перед ним — столик из красного дерева, на столике — священный свиток и серебряный сосуд со «святой водой», в воде — павлинье перо, чтобы кропить водой верующих. Увидев меня, Малаха улыбнулся. Улыбался ли я — не припомню. Слева и справа от Малахи сидели его мать и старик-наставник. У старика веки и губы отвисли, словно кора на старой сосне, от углов рта тянулись глубокие борозды, лицо было темное-претемное. В общем, страшилище, да и только! Я старался на него не смотреть. Между тем мама, преклонив колена и сложив ладони, принялась отбивать поклоны. Я не замедлил последовать ее примеру. Согнувшись в поклоне, я поднял глаза, и наши взгляды встретились. Малаха по-прежнему улыбался и даже помахал мне рукой, а потом еще скорчил рожу. Я не смел рассмеяться, а он, довольный, похохатывал. Наставнику это не понравилось, и он сердито засопел своим уродливым носом. Мать Малахи засуетилась и очень ласково, но твердо произнесла:
— Живой будда, сидите как полагается, не надо шалить!
Мы кончили бить поклоны, Малаха взял со столика свиток, в котором не смог бы прочесть ни единого слова, приложил его к маминому лбу, а потом к моему. Затем взял павлинье перо и окропил наши головы «святой водой». Церемония кончилась, и мы с мамой пошли к дверям. Набравшись храбрости, я обернулся, и тут мой маленький приятель подмигнул мне, словно хотел сказать: «Погоди! Мы снова будем с тобой по деревьям лазать и рыбу ловить!»
Невольно шевельнулась мысль, что Малаха ни в какого будду не превращался, а как был, так и остался моим другом.
На рассвете живой будда должен был отправиться в монастырь, где ему теперь предстояло жить. Вся деревня заранее вышла его провожать. По обе стороны дороги, которую уже успели побрызгать водой, чтобы прибить пыль, толпились люди. Едва я открыл глаза, как сразу же вспомнил, что сейчас надо будет прощаться с другом, и на душе стало муторно и тоскливо. Стоя в толпе, я с трудом сдерживал слезы, но плакать не смел, потому что вокруг все хранили торжественное молчание, и я во все глаза смотрел на дорогу, где вот-вот должен был проехать Малаха.
Появились ламы, они дули в золотые и серебряные трубы и бараньи рога, а двое маленьких лам тащили саженной длины трубу с низким голосом. Еще там был восьмисторонний барабан, трещотки и много других инструментов, которые громко играли что-то совершенно непонятное, режущее слух и будоражащее душу. И в этом шуме и грохоте прямо на нас двигалось золотое сияние. Все ближе, ближе. Один за другим люди падали ниц в придорожную пыль и не переставая били поклоны. Это ехал сам живой будда Малаха. Мне хотелось в последний раз поглядеть на приятеля, и я так и стоял на коленях, забыв про поклоны. Но тут услышал сердитый шепот матери:
— Кланяйся! Кланяйся же!
Я согнул спину, но голову поднял, чтобы видеть Малаху. Ого! Друг за дружкой шли девять статных коней, с желтыми шелковыми попонами, чуть ли не до самой земли. Их вели под уздцы ламы, а вся свита и родственники Малахи тащились далеко позади, сам же он, в желтом халате, сидел, несчастный, один-одинешенек верхом на пятом из девяти коней. С каждой стороны шли четверо лам, и все же Малаха, видно, боялся свалиться с коня, потому что судорожно вцепился в уздечку. Неизвестно, заметил ли он нас в толпе, но взгляд его, когда он проезжал мимо, блуждал по нашим макушкам. Густые брови сошлись на переносице, а лицо было грустно-торжественным — Малаха прощался с родными местами, семьей, друзьями. В уголке глаза как будто даже блеснула слезинка…
Золотое сияние постепенно удалялось, пока не исчезло, не затерялось совсем в желтой пыли равнины. Сельчане стали медленно подниматься с колен. Лбы у всех были в пыли — больше у тех, кто усерднее бил поклоны. Охваченные религиозным экстазом, они даже не удосужились смахнуть пыль рукавом.
Вместе со всеми я вернулся в село и вдруг почувствовал, будто у меня отняли что-то, сердце болело, словно его рвали на части, — в общем, трудно даже объяснить, что со мной творилось. В тот день я не ел, не пил, побежал на луг и целый день просидел там, прислонившись к дереву и тупо глядя перед собой. Лишь поздно вечером мать меня отыскала и привела домой…
Прошло три года. Я пошел в школу, открытую иностранцами.
Как-то раз, вернувшись после занятий, я заметил, что изборожденное морщинами бедности и тягот лицо матери радостно светится. Она сказала:
— Завтра живой будда Малаха приедет в родную деревню, чтобы земляки могли ему поклониться!
В моей голове, набитой буквами монгольского алфавита, вновь всплыл милый образ моего маленького друга.
К востоку от села, перед большим храмом древнего буддийского монастыря, на ступенчатом возвышении из белой китайской яшмы поставили помост для живого будды Малахи, которому надлежало принимать поклонения односельчан и родственников. Говорили, что живой будда может избавить от напастей, невзгод и бед, дать счастье и благополучие. Некоторые старики, чтобы замолить грехи и обрести в следующей жизни радость и покой, мерили поклонами расстояние от своих дверей до ног живого будды, — надо было всем телом вытянуться на земле для такого шага-поклона. Для этого им приходилось отправляться в путь еще в полночь. Я уже три года учился в иностранной школе, и ореол религии в моем представлении заметно потускнел. Я не испытывал трепета от созерцания величественных буддийских монастырей, не восторгался роскошью и торжественностью церемоний. И все же я изо всех сил старался протиснуться вперед, чтобы получше рассмотреть своего приятеля — как-то он теперь выглядит, очень ли переменился? В дыму благовоний толпились люди, и толпа наконец вынесла меня к моему маленькому Малахе — нет! — к живому будде Малахе. Он восседал на пышной шелковой подушке желтого цвета, на самом верху ступенчатого возвышения. Я опустился на колени в самом низу и лбом коснулся серовато-зеленых каменных плит. Поднял голову, взглянул на него, и глаза мои округлились. Мой маленький друг изменился до неузнаваемости: лицо стало бледным, с зеленоватым отливом, худым и совершенно равнодушным. В глазах, не живых, словно остекленелых, усталость.
Он как будто узнал меня. Что-то мелькнуло в его неподвижном взгляде. Но стоило мне уйти из его поля зрения, как он вновь принял облик будды, глаза застыли, Больно было смотреть на него. Всего за три года мой дружок Малаха из живого мальчугана превратился в застывшего, бесстрастного «святого».
Через пять лет после того, как Малаха стал живым буддой, в монастырь Гэгэн съехалось множество верующих послушать, как живой будда будет читать священные книги. Было лето. Вместе с односельчанами я отправился поглядеть на пышную церемонию. В последний день съезда старший лама — настоятель монастыря — объявил: вечером живой будда Малаха будет принимать поклонения простых смертных.
К назначенному времени в монастыре собралось полным-полно народу. Я стоял позади и с расстояния примерно в сто метров созерцал трон живого будды, который возвышался над волнующимся морем голов. У подножия трона горело несколько «вечных» светильников. Каждый из этих огромных светильников, сделанных из бронзы, вмещал, как говорили, по пятидесяти цзиней масла, но горели они тускло. Я не мог рассмотреть лица Малахи, видел лишь его желтое просторное одеяние, парчовый головной убор, тоже желтый, и всю его неподвижную, со скрещенными на коленях руками, фигуру. На живого человека он был похож не больше, чем глиняный истукан в молельне.