Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Как бывает? Что бывает?» – думает Малин и хочет оборвать его, но сдерживается, дает ему продолжить.

– Годы идут, и тайна в конце концов перерастает саму себя. Между собой мы никогда об этом не говорили, не обсуждали, как расскажем тебе, когда ты подрастешь. И даже когда мама умерла, я не мог заставить себя рассказать тебе, хотя и знал, что правда выяснится. Я проявил слабость, однако мне хочется верить, что я сделал это для твоей мамы – она была не в состоянии снова ворошить то, что стало самой большой ложью в ее жизни.

«Ты не говоришь о нем как о человеке, – думает Малин. – Ты упоминаешь его, как тайну. Это».

Папа подается вперед. Малин чувствует, как ее снова охватывает гнев, и она снова хочет закричать на него, но ей удается сдержать этот всплеск чувств, утопив пальцы руки глубоко в обивку подлокотника.

«Ради мамы? Ради себя?

Ты не видишь, не видел, каково мне было? Всю мою долбаную жизнь. И ты знал, что мне нужно было знать, что я искала чего-то, чего мне не хватало. Уж не знаю, маминой ли любви или брата, о существовании которого не подозревала…»

Малин сидит молча.

Голос папы – как пустой саркофаг, как эхо человека, признавшего свои неудачи и недостатки и живущего с ними дальше, не находя в себе сил к изменению или поискам истины.

Тон отчаяния.

Тон, который ближе к смерти, чем к жизни.

«Как, черт подери, вы могли меня так предать?! И его…»

– У мамы был роман с одиноким продавцом канцелярских принадлежностей. Она познакомилась с ним на «Саабе», а потом встретила его снова, когда пошла с подругой на танцы. Ночь в отеле, где он остановился. Тебе было тогда три года, почти четыре, и она забеременела, а этот тип буквально через несколько месяцев погиб в автокатастрофе. Впрочем, вопрос о разводе не стоял. Нужно было с этим что-то делать. И я простил ее, а когда ее беременность стала заметной, она уехала от нас…

«Все это я знаю! – хочется Малин закричать. – Расскажи мне то, чего я не знаю! Как вы могли просто взять и спрятать от меня моего брата? Почему ты не мог усыновить его, если его отец умер?»

Она слышит папу. Слова сыплются на нее, как осколки стекла, острые и обжигающие.

– Отдать его на усыновление не удалось, его никто не брал. Он был не мой ребенок, инвалид, я бы этого не выдержал; лучше было сделать вид, что его нет и никогда не было, не упоминать обо всем этом… И в конце концов, после многих лет это как будто стало правдой. Тайны вроде бы и не существовало. Были только мы: ты, я и твоя мама, и она буквально помешалась на том, чтобы превозносить саму себя, свою жизнь, свой выбор – и что все у нас было так идеально и прекрасно, хотя на самом деле мы жили обычной жизнью, построенной к тому же на зыбкой почве. А я подыгрывал ей.

Папа замолкает, а Малин смотрит в окно, на первые лучи рассвета, постепенно пробивающиеся сквозь тьму, и думает, что слова отца звучат слишком продуманно, почти фальшиво.

Она выслушала его рассказ, однако, по сути, он так ничего и не сказал и теперь просит ее:

– Скажи что-нибудь, Малин!

– Как ты мог отказаться от него, оставить его одного, пусть он и не твой ребенок? Неужели ты не чувствовал никакой ответственности?

Папа смотрит на нее, пытается встретиться с ней глазами, и Малин чувствует, что он ищет понимания, но этого она не может ему дать.

– Ты не подумал, что я имею какие-то права на моего брата? Ты знал, как мне не хватало братика или сестрички; как же, черт подери, ты мог просто взять и отнять у меня это право?

– Он тяжелый инвалид, Малин.

Она вскакивает, кричит:

– Да какое это имеет отношение к делу? Ты ведь мог, черт подери, взять на себя отцовство? Или мама не хотела этого? Или это ты заставил ее отдать его? Поставил ей ультиматум, убедив ее, что она последняя дрянь, хотя сам ты ничуть не лучше? Тебе он был не нужен, так ведь? Может быть, мама хотела его оставить, но ты жестко сказал «нет»? Ведь в те времена женщине приходилось нелегко, если она оставалась без мужа, не так ли?

Папа опускается еще глубже в кресло, разводит руками, но тут же снова убирает их, задумывается и затем произносит, даже не пытаясь возразить:

– Даже не знаю, что сказать.

– Ничего! – кричит Малин. – Ты молчал тридцать лет – можешь и дальше держать язык за зубами.

– Я понимаю, что ты разгневана. Но тогда были другие времена, как ты сама сказала.

Малин смотрит на него.

«Другие времена? – думает она. – Так ты заставил маму отдать его, не так ли? Может быть, она и не хотела этого? И поэтому стала такой холодной?»

Тонкий покров снега тает. Под ним скрывается одна правда. Затем тает новый слой, и из-под него выступает совсем другая реальность. А дальше? Слой за слоем – лед, отрицание, жизнь.

Малин вдавливается глубоко в диван.

Вдыхает.

– Я не сержусь, папа. Хотя нет, я, конечно, сержусь. Но более всего – я дико расстроена. Мне грустно за себя. За него, моего брата. За Туве. За Янне, за тебя тоже, и за маму. Потому что все это повлияло на всех нас в тысячу раз больше, чем ты себе представляешь. Вы, ты, совершили ограбление, украли у меня кусок моей жизни – и мне от этого очень горько.

Отец поднимается. Страх и неуверенность уступили место взгляду взрослого мужчины – этот взгляд она видела раньше, у преступников, которые сознаются в своих преступлениях и готовы отвечать за них по всей строгости закона, но где-то в глубине души считают, что имели право их совершить.

Он поворачивается к ней.

– Что я должен сделать, Малин? Чего ты хочешь? Сделанного не воротишь. Естественно, я надеюсь, что ты простишь меня.

«Ты просто сумасшедший, – думает Малин. – Буйнопомешанный!»

Она вскакивает и оставляет отца в гостиной, не проронив больше ни слова; оставляет его одного в квартире – наедине с тишиной, со сделанным им когда-то выбором, с часами и днями, проведенными в кислой, лишенной кислорода атмосфере лжи. Малин осознает, что его одиночество агрессивно, убийственно, как рак печени, и что она может покинуть его не моргнув глазом.

– Я хочу поговорить с Туве! – кричит он ей вслед. – Разреши мне повидаться с ней.

«Она не хочет с тобой видеться, – думает про себя Малин. – Она ни с кем не хочет встречаться. Частная школа в Лундсберге – как за́мок в ее жизни. Туве отдаляется от нас.

А я – я знаю, куда мне сейчас пойти…»

* * *

Первые лучи утреннего солнца пробиваются в пустую, чисто вымытую палату. Бело-красная лента для огораживания места преступления уже протянута от одного косяка до другого. После их разговора Свен Шёман наверняка позвонил Карин Юханнисон, чтобы та послала кого-нибудь из коллег осмотреть помещение. Однако они не могли ничего обнаружить – сегодня больничная палата подвергается дезинфекции незамедлительно, как только умерший или выздоровевший уступает место новому пациенту.

Дежурная медсестра впустила ее неохотно, хотя Малин и предъявила свое служебное удостоверение полицейского.

Не удержавшись, она спросила о Петере Хамсе, хотя и понимала, что вряд ли он окажется на рабочем месте в половине пятого утра. У нее создалось впечатление, что медсестра догадалась, почему она спрашивает о нем.

Стоя в палате, Малин оглядывается по сторонам.

«Сюда заходит мужчина, – думает она, – или женщина, осторожно вынимает подушку из-под головы Ханны Вигерё, бережно подложив ладонь ей под затылок, и мягко опускает голову на матрас, прежде чем зажать ей подушкой нос и рот.

Сопротивляться Ханна Вигерё не может – да и, вероятно, не хочет, мечтая попасть к своим доченькам. Перед своим внутренним взором Малин видит, как мужчина (или это все же женщина?) зажимает подушкой лицо Ханны Вигерё, и она сдается, ее крепко стиснутые пальцы разжимаются, а на мониторе, показывающем ее сердцебиение, высвечивается прямая линия.

Кто ты такой?

Что ты здесь делал? Зачем пришел?

Наслаждался ли ты, совершая убийство? Или не хотел, но тебя заставили – и кто в таком случае? Ты надеялся, что патологоанатом или судмедэксперт не заметят, что ее задушили?

55
{"b":"552789","o":1}