— Абонемент, — поправил мужчина. У него было тоже большое лицо, эти две физиономии в рамке окошка не помещались и потому то так, то этак перекрывали друг друга.
— Абонемент, — повторила подавленным голосом Лера
— Простите, у вас все? — поинтересовался молодой человек в длинном пальто.
— Нет, — ответила Лера. Но отодвинулась.
— Так заканчивайте! Я вам не мешаю.
— Что мне заканчивать?
— Что она будет заканчивать? — засмеялся и тот, за окошком.
— Не знаю, — подыграл ему тип в длинном пальто. — Курсы, техникум… Что-то надо заканчивать, девушка, — и он попросил два билета (которые тут же и получил) на что-то бессмысленное. На что-то бесцветное, то есть такое, что к накаленной, к общей судьбе Валерии Демич и Вячеслава Виннера не имело никакого касательства.
Она не заметила, как он ушел.
— Послушайте, но мне нужно. Мне нужно быть на концерте! — твердо сказала Лера.
— Вы из консерватории?
— Нет.
— Афиши висят с восьмого числа! — снова вмешался веселый приятель кассирши. — С восьмого!
— Все может быть, но…
— Вы пианистка?
— Нет.
— Какая она пианистка? — тихо сказала кассирша.
— Девушка! Вы очень хороший человек, и я это вижу, — снова завелся этот болтун. — Вы замечательная девушка, я это вижу. И вы мне очень симпатичны, поверьте, и я бы в другой ситуации, честное слово, я бы для вас, я бы сделал для вас все что угодно, — но у нас аншлаг.
— Аншлаг, — повторила Лера.
— Да. Вы знаете, что это такое?
— А входной билет? А нельзя ли прийти мне в антракте?! А?
Болтун заливисто расхохотался.
Пришлось отойти от окошка.
Куда: домой? Кому здесь можно кинуться в ноги? Это нужно уметь. Что же придумать? Ничего. Так, считать, что это судьба? Можно попробовать так считать. Спокойно. Спокойно выйти на улицу, достигнуть дома, добраться до своего жилья. Сейчас мы посмотрим, как это можно проделать, подумала Лера.
— Идите сюда, — крикнули сзади.
В дверях, которые вели в фойе филармонии и в которых обычно в вечерней кутерьме стоит контролерша, уже немолодая, но с ярко набеленным лицом и с ярко-алой помадой на тонких губах, а сейчас было тихо и темно, стоял белобрысый человек с небольшим, совершенно обычным лицом и, чем-то размахивая, поджидал ее.
— Вот. Берите. Знайте мою добрость, как у нас в Киеве говорят. Первый сорт, — Он вдруг, сощурившись, стал наступать на нее. — Но что такое, а? Что вам так нужно? А? Вы мне понравились. Вы хотите его подстеречь? Вы хотите посмотреть, с кем он придет. Слушайте, плюньте на него! Он вас не стоит. Слушайте, пойдемте ко мне в кабинет. У вас есть время? Пойдемте, поговорим по душам… — он простодушно, он искренне звал ее, он не завлекал ее!
Лера слабо улыбалась. И никуда не шла.
В руке у нее был билет. Она была счастлива. Она была благодарна.
Это была судьба. Вот это и впрямь было очень похоже на ее поступь. Кто б мог подумать иначе?
Первый снег поджидала в городе неудача. Поверженный, растоптанный, он источал пахучую сырость, и пахло, как никогда, пахло весной. Тонкие запахи, дробясь, множась, неслись отовсюду. Можно было, закрыв глаза, безошибочно говорить: это кафе, пахло слегка подгорелым кофе и тортом; магазин «Крым», удушающе пахли яблоки, но это всегда, в любую погоду; ломбард — нафталин, сундуки, печально пахло ненужностью; гастроном; парикмахерская. И где-то еще была подворотня, пахли ворота: железо, ржавчина. Но над всем поднимался волнующий запах, он вынуждал отставить игру и открыть глаза, это запах будущего! Он увлекал, он вынуждал устремиться за ним, и взгляд устремлялся так далеко, вперед и наверх, что ломило в глазах — от больших расстояний, от яркого света за тучами?
Все! Замечательно! Все самое трудное позади.
Теперь только решить, что я скажу ему. Вот я зашла, поздоровалась… Тихо. Нет никого вокруг, только я и он. У нас будет возможность сказать друг другу… Что я скажу? Я скажу… Но почему обязательно нужно вести разговоры о музыке? Господи, боже мой… Он — человек. И я — человек. Я скажу… Я сначала скажу: это — я, написала письмо… А дальше?
Нет, музыки я не знаю. Действительно. И это его удивит. Ведь это вся жизнь его. О чем еще он захочет со мной говорить, действительно, и на каком другом языке сможет он со мной говорить? Если бы он знал, что я ни-че-го не знаю: жизнь прожила без этого, это люблю, понимаю, чувствую, но как-то сумела прожить без этого. И прожила. Одобрит ли он? Да и сможет ли он говорить с такой? Он просто, возможно, не будет и знать, бедняга, как, он просто не сможет придумать способа сделать это! Если б он знал, что я никаких названий не знаю, а этот вальс — это счастье какое-то — я случайно запомнила, когда в прошлом году сидела в парке и слушала радио. Он, наверное, будет думать, что это мой любимый вальс. А я… Авантюристка! Нет у меня самой любимой сонаты. Как у некоторых. Да и просто… Я ведь прелюд не могу отличить от ноктюрна. Что же он скажет мне? И что я скажу ему?
Я глазами скажу. Я буду молчать. И он поймет! Я посмотрю и скажу: «Хотите, я умру ради вас! Хотите, я брошу все и поеду в Москву? Хотите, я буду любить вас всю жизнь — здесь, в Киеве? Но, хотите, я буду всю жизнь — до конца моих дней! — вести все хозяйство! Я быстро, я это сумею, я очень быстро научусь все готовить. А хотите, я буду делать все, что вы захотите? О чем попросите? У вас же есть простые желания, которые есть у каждого простого человека? И я это буду делать, не споря, и очень, очень хорошо, вы будете мне благодарны. А я буду целыми днями слушать — и ходить никуда не нужно, — целыми днями слушать, как вы играете. Это такое счастье! Допустим, стою на кухне… Нет, поливаю цветы на балконе, стою на балконе, а в комнате — музыка. Где же еще мне музыку слушать? Где и как? И какой в этом смысл? Только так. Стоя у вас на балконе. А когда наработаюсь, а когда захочу отдохнуть, я войду, я тихо, скромненько сяду в сторонке, без фасона, я ничего не нарушу и буду слушать, о чем говорят ваши гости. И если вы захотите, вы всегда сможете посмотреть в мою сторону и встретить мой взгляд, самый преданный и понимающий в комнате. И никого не будет счастливее нас. Даже страшно подумать…»
Между тем возле гастронома «Диета» стояла машина и выгружали ящики с расфасованным мясным фаршем. Уже собралась небольшая очередь. Прохожие раскрыли зонты. Начал моросить дождь. «Я сошла с ума, — удивленно заметила Лера. — Нет, послушайте меня, я сошла с ума!». Она прибавила шагу. Очень удачно вскочила в троллейбус (в самый последний момент). Через час она была дома.
Дни потекли, побежали — и масса событий произошла за эти оставшиеся четыре дня: разнообразных, но, в общем-то, будничных, как бы знакомых на вкус. Они все и сейчас сохраняли свое значение. Но это Валерия фиксировала по старой привычке. Потому что стоило ей вспомнить, что ее ждет, как эти значения, нет, они не исчезали, они воспламенялись, вступая в противоречие с новым, родившимся в ее жизни значением, которое было туманным (как и положено любви), но это, однако, нисколько ему не мешало, как говорила Лера, сводить ее с ума. Стоит ли перечислять все события? Мы, во-первых, не сумеем оценить их по достоинству, если уж самой Лере это не удавалось, и не успеем оценить, потому что время ускорило свой ход и события, толкаясь, оттесняли друг друга, не давая толком к ним присмотреться. Ну, во-первых, она потеряла билет. Да, вот тогда, когда вышла из троллейбуса и в счастливом неведении, а заодно и в счастливом тумане, описанном выше, направилась к дому. Она обнаружила: нет, как и не было. Она сунула руку в карман. («Почему положила в карман?») Она вообще уже утратила способность что-либо остро воспринимать. Она довольно спокойно, меланхолично начала возвращаться, прошла квартал, и второй, и третий, и нашла его. Белая узенькая бумажка, клочок с сероватым оттенком лежал у сугроба такого же цвета. Лера нагнулась и подняла его. Чудеса… А в понедельник оказалось, что у одной Валерии Демич работа по физике (у одной на весь класс) написана на пятерку, на что желчная Марья Давыдовна сказала: «Демич! Ты моя радость!» — а затем перевела свой тяжелый взгляд, задержав его в первую очередь на «мужицких» лицах. А она так и говорила обычно. Она сказала: «Ну, а вы что? Мужики!» Анна Ивановна в один из этих же дней начала шить для Валерии платье. Ни о чем не советуясь. Да, на свое усмотрение — ткань, фасон. Лера ее пожалела: «Ну, кто сегодня шьет платье? Все покупают готовое». — «А кто сегодня ходит в театр в рабочей, коричневой форме? Ты бы еще фартук надела. Ты это мне назло? Лучше белый! Вот бы народ потешался». Заболела Вита Карпухина. Каждый раз звонила и своим постоянно сорванным голосом болтала о всяких пустяках, а потом: «Ну, что?». Помолчав: «Ты идешь?». Валерия отвечала еле слышно: «Да». — «Что ты наденешь? Это нужно хорошенько обдумать. Послушай, мы ведь совершенно его не знаем, что он за человек, но ты мне скажи, если он вдруг повезет тебя в гостиницу… Ты мне скажи: ты поедешь?» — «Я не хочу ни о чем говорить», — говорила Валерия и, чувствуя, что умирает, вешала трубку. Непосредственно в среду почему-то взялись кухню белить. Пришли со смены в три. И с ходу — белить. Лере хотелось крикнуть: «Слушайте! Оставьте меня все в покое!» Но она почему-то рьяно взялась помогать. «Уроки! Уроки!» — вытесняла ее Анна Ивановна. «Да она еще куда-то собралась! — восклицал отец, стоя под потолком. — Ты идешь?» Отвечая, что она успевает, Лера все ж отлучалась не раз и сложила книги на завтра, но с каким-то щемящим чувством, будто прощалась, впопыхах решила, что наденет сарафан и белую блузку (да! но мамину, мамину блузку!), которая вдруг оказалась в баке с грязным бельем, и Лера спешно ее постирала хозяйственным мылом и развесила на горячем змеевике, а затем уже, успокоенная, вернулась на кухню и под мамино «ну, ты видел такое? но почему? почему? что, ей нечего надеть? слушай, она никогда не выйдет замуж! у нее уже замашки старой девы», принялась приводить в порядок окно, вынимая кнопки, снимая газеты, поскольку отец уже переместился к дверям, и, чувствуя, как отнимаются руки, сознание, сердце, повторяла себе еще изредка: «Спокойно, дорогая моя, спокойно», которое звучало уже откуда-то издали, потому что весь мир уже отдалился и померк.