— Если ты не хочешь мне отвечать, не отвечай. Ну его, в самом деле.
Вот тут она сдвинулась с места — а то ведь так и стояла посреди комнаты. Как на экзамене. Она подошла к другому креслу и взялась руками за его спинку.
— Я знала, что он когда-нибудь тебе это скажет.
— Так это правда?
Белизной и чистотой ее лица нельзя было не любоваться, особенно в этот миг, когда оно так, как снег, побелело.
— Нет, неправда.
Она сомкнула губы. Я знала ее медлительность и молчаливость. Похоже было, что сейчас она не собирается продолжать. Ни подробностей, ни оправданий… Господи, если так, тогда нет ей цены! Ах, как важно, чтоб повезло с партнером. И я опять заторопилась. Я сказала, поднимаясь из кресла:
— Все ясно. Ну, так я — ты уж прости меня за нерасторопность, — я сейчас сбегаю. Это одна минута.
— Подожди!.. — сказала она. — Впрочем, правильно… У меня в доме нет ничего, кроме чая.
— Ой, ерунда какая, — сказала я, — канитель какая… Решено ведь! И это же миг! Гастроном-то под нами.
Я достала из сумки пятирублевую бумажку и выбежала на площадку к лифту. Но внизу я пришла в ужас, потому что в дверях гастронома стояла женщина (очень худая, серая, к тому же в сером халате) и наперевес держала, как копье, длинную щетку. Передо мной она развернулась воинственно, будто могла защитить гастроном своим немощным телом… Какое-то время я стояла, стояла молча, с жалким лицом, а потом отважилась и очень ее попросила меня впустить. На удивление, она послушалась и отодвинула щетку. У меня даже жарко стукнуло сердце от неожиданности. Что бы мы делали без людей, которых можно уговорить?
И я вошла в гастроном, я проскользнула, да нет же, я впорхнула, счастливая! Ну, малость такая — бутылка вина, — но сейчас она выросла, разрослась, как джинн, а джинн этот мне подмигивал и парил над раздвинутым, страшно длинным столом, приготовленным для ночного пира!.. Вот каким образом мы устроены. Проблема радости решается просто, самая простая проблема. Пошла я, иду, и даже вполне вероятно, что пританцовываю… Черт побери, я смешной человек. Иной раз сама же диву даюсь: бывает, что после, когда уже все позади, вспомню и сама хохочу… А иной раз тут же на месте смешно, но вот сделать с собой ничего не в силах.
А в гастрономе тогда уже было пустынно, только у винного отдела рокотала деловитая толпа.
Все же, подумала я, становясь в очередь, какие мы разные.
Я заметила, что с годами лицо ее стало еще неподвижней. И белей. Такая, надо же, белая кожа! А говорит она… Как говорит! Будто смолкнет сию минуту. Будто каждое слово ее вот-вот окажется самым последним. Это всегда удивляло. И ясное дело, с сыном ей нелегко… одной… И тут же спохватилась: а где же мальчишка, где ее сын? Упустила из виду, совсем забыла о нем! Спит, наверное? Попрошу у нее, пусть покажет, думаю. Интересно! Хоть на спящего глянуть…
Когда-то она любила меня. Когда-то, давным-давно, когда мы часто виделись, она меня очень любила. Она бросалась навстречу мне только радостно. И если нас было много, она жалась именно ко мне… Нет, мы славно сейчас посидим — в полумраке. Возможно, дождь пойдет. Будет славно. Мы выпьем вина, наговоримся, и тогда, я знаю, появится чувство, будто нет никаких мужей, а со мной уже так случалось. Еще нет! И возникнет сама по себе, пусть ненадолго, как мираж, совершенно новая биография…
Однако он очень сдал. Неприятно. То есть из ряда вон… Неузнаваем! Жалкий… Пьет не в меру. Как плакал сегодня!.. Плакал!.. И где ж он теперь живет? Снимает комнату? И пьет. Лицо помятое… И еще я подумала: пригожусь я ему или нет? И об Игоре вспомнила. Как он там сейчас? Нам всегда очень сложно устроить совместный отпуск. «Соб-б-бачья работа!» — говорит мой муж. Конечно, он прав… но отпуска у нас такие длинные… И после юга всегда удается оставить недельку-другую. И заехать домой. А Киев по-прежнему мыслится домом… Столько лет прошло! Но тянет сюда. Я огляделась по сторонам.
С клетчатого пола женщины сгребали влажную тырсу. По опустевшему залу шел заведующий в белом халате… До чего же родная стихия! Вот так…
Изобилие съестных соблазнов! Благодать столичного гастронома, где свились в клубок аппетитные запахи, где из-под раскрашенных балок на потолке лился ослепительный свет, тысячу раз отраженный зеркалами, и стеклами, и лоснящимися сырами, и глянцем конфетных коробок, ах, благодать эта меня баюкала, нежила, как хорошо пригретая колыбель. И казалось странным, невероятным, что это не жизнь моя, как было прежде, а минутное зрелище. Самолет — и нет ничего.
А там… О-о, не знаю, можно ли это представить себе… Пожалуй, нет. Только увидеть нужно! Там все иное.
Прилечу…
И враз для меня начнется зима. Да, еще утром буду идти мимо зелени, ароматных клумб, а вечером — спрыгну на снег. Где она, осень? Осень беззвучно и неощутимо выпорхнула из моего года, я даже не помню уже, какая она. Морозный, обжигающий воздух, кажется, липнет к незащищенным ногам. Выйду в тонких чулках, в босоножках и пойду по крепкому, сбитому снегу. Помню, как я удивилась, когда вот так, но впервые, возвратилась с Юга. То, что снег лежит, это ладно. Но когда он уже успел стать таким утрамбованным, гладким, что каблуки стучат, как по асфальту, неужели давно зима, как давно?.. Чудеса.
А еще пока домой доберешься. Чулки и туфли кажутся дикостью, все смотрят… Но не брать же с собой на Юг, в самом деле, валенки и рейтузы на предмет возвращения?
А потом? Потом — это будет уже очень скоро — машина свернет, и мы въедем в нашу короткую улицу! И я сразу же лбом уткнусь в гору Юкспор, что громоздится над крышами и закрывает собой полнеба…
Я уже знаю все наперед. Кинусь в первый же день всему кланяться, везде покажусь, проверю, все ли на месте, устану под вечер. И в первый же вечер выйду смотреть на Юкспор под лунным светом…
Юкспор…
Не знаю, как мне о нем говорить. Моя привязанность к Северу — это и есть Юкспор. Она, эта привязанность, натянута, как большая струна, — между мной и Юкспором. Я ведь знаю, принято думать, что очень личное нехорошо обнаруживать, во всяком случае пускаться в подробности, — делается неловко, иногда даже чей-то намек на личное создает неловкость, все отводят глаза. И если мне о нем говорить, то шепотом. Это любовь моя, моя слабость, наконец, это моя находка (у меня нет соперников!), а потому моя собственность! И мое пленное, мое преданное сердце всегда тяготится затянувшейся разлукой…
Что это за красавец! Что он делает с небом!
Да, вот именно так. Казалось бы, наоборот? Нет, именно так. Там, где небо приникло к его краям, оно нежней щеки ребенка. А луна выходит на небо к нему одному. Наши крыши подбирают остатки.
Впрочем, я видела то же самое здесь, в этом городе. Над Софийским собором…
Или же нет, пожалуй, это другое.
Площадь с Софией, раздвинутое мощно небо, разбежавшийся прочь в разные стороны город, простор, вырванный, отвоеванный сильной властью, царствующая золотая глава, и закат, полностью взятый в плен, присвоенный, захваченный ввысь простертыми крестами, — это красота особая, тоже крайняя! Ничего не знаю, равного ей!.. Но все же… Мне трудно найти объяснение, но острое чувство восторга и благодарности, что заставляет ныть мое сердце и длится, длится, хоть стой часами на площади, мне кажется, очень похоже, сродни другому чувству, которое может возникнуть в театре или над книгой… Восторг и благодарность! Это особый замкнутый лагерь, построенный человеком. И аромат наваждения здесь особый, его сразу узнаешь, его никогда не спутаешь с теми слезами, которые может вызвать Юкспор.
А Юкспор — равнодушен. В его красоте ни чьи-то глаза, ни хотя бы одно взволнованное сердце — не предусмотрены. Красота, сотворенная не для нас…
Но я, между тем, с ним разговаривала, да-да, несмотря ни на что. Не уставая подолгу стоять с запрокинутой головой и теряя — с легкостью, как во сне, — все дороги назад…
Мне приходилось видеть его таким разным — и так же по-разному я к нему относилась. Тут он и сам виноват был. Ну и, конечно, мое настроение могло играть здесь какую-то роль. Порой он казался мне варварски грубым. С его по ночам чернеющими пиками елей, с его студеной безлюдностью, бездорожьем. Ни одной тропинки не увидишь снизу. Ходили слухи, что прошлой зимой из-за вот этих черных елей вышел кому-то навстречу белый волк… Но потом я раскаивалась. И виновато ластилась взглядом к его искрящемуся снегу на очень высокой поляне. Я приглядела там одну поляну, и я и сейчас по-прежнему втайне мечтаю ступить на нее, хоть когда-нибудь, хоть единственный раз. А однажды я видела нечто. Я видела желтый закат над Юкспором… Нет, не желтый, а бледно-желтый, тусклый, как цвет зерна… Такое возможно только в тех краях, только там, в разгар зимы. Края промерзшего неба гасли и тихо светились задумчивой желтизной, а солнце? Оно было неведомо где. Уже долгое время оно не показывалось, здешнее небо остыло, отвыкло от его красок. Солнце кружило над чужими странами. И вот только этот холодный отсвет лежал на снегах Юкспора, а на высокой поляне, на удивленье таинственной в этот час, притихшей, мягко заснеженной, вычерчивал чуть различимые тени под елями. И тут случилось со мной совсем необычное: я вдруг уверилась в том, что именно здесь обитают «двенадцать месяцев», вот только сыскать бы мачеху позлей и отправиться, дрожа от страха, в этот на глазах вечереющий, заснеженный лес, где поляна, еще слабо светящаяся на прощанье под синим уже, потемневшим небом, так и манит, так и ждет веками… Стоял мороз, уже горели первые звезды. Я тогда, помню, смотрела и глаз не в силах была отвести от Юкспора: никогда я его таким не видела! И еще я подумала — все тогда же, — что он изыскан, его контуры как тонкие струны! Дотронься и услышишь звон, пожалуй…