Через неделю нам позвонили. Трубку сняла она. "Да, да, я вас слушаю... - И вдруг лицо ее скукожилось: - Нет, что вы, какие обиды! Да, Б. очень хороший переводчик. Спасибо, что позвонили". Она положила трубку и заплакала. Я утешал ее, как мог, целовал ее руки, маленькие, беспомощные, с крупными косточками запястий. Мне незачем было ее расспрашивать, я и так знал, что именно ей сказал Витька.
Не знаю, зачем это понадобилось живущему в зеркале? Ведь на других женщин он так не реагировал. По всей видимости, Полина заняла в моей жизни то место, на которое до нее не претендовали, - его место.
Это случилось, когда мы с ней были в гостях у Аркадия Ефимовича. Он, сверкая улыбкой и нежной проплешиной, водил нас по квартире и с гордостью показывал свою коллекцию картин. "Это Стрельцов, - говорил он. - Спился. А это Полуэктов. Выбросился из окна. Теперь его картин в Союзе почти не осталось, все повывезли. А какой талант был! Цветоэнергия просто чудовищная". Мы переходили от картины к картине, от желтого к белому, от красного к коричневому - и вдруг белый домик кротко вспыхнул на стене, дверь в нем доверчиво распахнулась, и в проеме я увидел кусок голубой лестницы, винтообразно уходящей вверх. Я замер: "Что это?"
- Нравится?
- Очень. Он тоже... выбросился?
- Кто? Вася? Нет, он еще жив. Кстати, он свои картины недорого продает, совсем недорого.
- Еще бы, - вмешалась Полина, - у него же их никто не покупает.
И тут Аркадий Ефимович и сказал эту фразу, эту дикую фразу:
- Да, кстати, Полина, я тут на днях вашего отца видел.
- Какого отца? - Я повернулся к ней. Она смотрела на меня как нашкодившая школьница.
- Не волнуйтесь, Павел Сергеевич. - Аркадий Ефимович мягко дотронулся до моего локтя. - Он совсем не такой уж плохой человек. Он мне сказал, что сейчас почти что не пьет.
-Кто не пьет?!
- Я не понимаю, - растерялся он. - Полина, объясните же, я не понимаю.
Она потупила глаза и стала елозить мыском туфельки по полу. Потом медленно подняла к нему лицо, на котором уже было изображено смущение, и сконфуженно прошептала:
- Простите меня, Аркадий Ефимович, я пошутила.
- Да о чем речь? - закричал я.
Она потерлась головой о мое плечо и прошелестела:
- Он не отец, он в ЖЭКе работает. Я боялась, что ты рассердишься.
- Так он не ваш отец? - удивился Аркадий Ефимович.
- Да что здесь происходит? - Я крепко взял ее за плечо и тряхнул. Голова ее послушно болтнулась из стороны в сторону. Эта покорность неожиданно возбудила меня, и я тряхнул ее сильнее, потом еще и еще, на какую-то секунду мне даже показалось, что ей это нравится, нравится делать вид, что она боится меня. Хотя, может быть, она и вправду испугалась, потому что Аркадий Ефимович вдруг схватил меня за руку и закричал:
- Прекратите, сейчас же прекратите, ведь это женщина!
И тут со мной случилось странное: я вдруг перестал понимать, где я нахожусь и кто эти двое - плешивый мужчина и рыжая женщина. Белый домик кротко мерцал на стене, дверь в нем была доверчиво распахнута, в проеме виднелся кусок голубой лестницы. И я шагнул в эту дверь...
Странно, но лестницы там уже не было, а был коридор, залитый мягким голубым светом. Я пригляделся - в стены были вделаны матовые голубые окошки, и от них и шел этот свет. Впрочем, возможно, это был не коридор, а подземный переход. Я понял, что должен пойти по нему. Но эти двое не пустили меня, не знаю, как это объяснить, но я снова стоял в комнате и тряс ее за плечи. "Какой отец? Какой отец?" - выкрикивал я. На мой крик прибежала из кухни Наташа, жена Аркадия Ефимовича, с руками, вымазанными желтым тестом. Аркадий Ефимович хватал меня за руки, голова Полины со сконфуженной улыбкой механически болталась из стороны в сторону.
Дальше я помню смутно. Мы шли с ней через пустырь к трамвайной остановке, и пустырь этот был какой-то нескончаемый. А она говорила, что тот человек из ЖЭКа, который не был ее отец, а был слесарь, просто пожалел ее и приютил, когда ей негде было жить, но у нее с ним ничего не было, я же знаю, что до меня она была девушка, а Аркадию Ефимовичу она сказала, что он отец, потому что стеснялась, что все узнают, что она незаконнорожденная, а когда переехала ко мне, то постеснялась сказать мне про него, чтобы я ничего такого не подумал, а Аркадию Ефимовичу она сказала, что я не позволяю ей видеть отца, потому что он пьяница. В общем, это была какая-то дурно скроенная мелодрама, и больше всего меня разозлило то, что я против собственной воли оказался задействованным в ней в качестве опереточного злодея. Но разозлился я как-то вяло, у меня перед глазами все еще стоял голубой коридор, и мне хотелось снова войти в него.
Это была странная ночь. Мы ехали с ней в трамвае, и какие-то люди все входили и выходили, мне показалось, что это были одни и те же люди, за окном мчались красные трамваи, похожие на огромных рогатых насекомых, редкие фонари смотрели в наши окна желтыми безглазыми лицами, промелькнула церковь на холме, вся белая и золотая на фоне иссиня-черного неба, а по-моему, раньше там не было холма и церкви не было, а она прижималась ко мне и просила, чтобы я обнимал ее, по-моему, она делала это нарочно, чтобы все видели, что я ее обнимаю, и я обнимал, а они все входили и выходили, и лукаво улыбались, и были похожи на людей, и мы уже почему-то стояли в нашей прихожей и целовались.
Среди ночи я проснулся. Потому что кто-то во сне сказал мне, что я хочу пить. И я пошел на кухню, но по дороге понял, что вода в прихожей. И тогда я стал красться в прихожую, к зеркалу, - и там меня уже ждал Он, напрягая губы в торжествующей улыбке.
С этой ночи все обрело странное ускорение. Она начала проявлять неожиданную изобретательность в любви, чего прежде не было. По всей видимости, она чуяла что-то неладное и пыталась удержать меня. Но ночью, когда она засыпала, вздрагивая во сне и вскрикивая, я осторожно вылезал из постели, крался в прихожую к зеркалу, смотрел, как Он облизывает свои потрескавшиеся от любви губы, и возвращался обратно, и будил ее, и все начиналось снова, пока, изможденные, мы оба не падали каждый в свой сон. И там, во сне, я летел в какие-то грязно-бурые пространства с одинокими вспышками цветовых пятен, и пятна эти были домики - красные, желтые, зеленые, необычной формы, вокруг них все вихрилось, дыбилось, и я то ли летел ввысь, то ли рушился в провал, там не было разницы между верхом и низом.
Да, наверно, она и впрямь о чем-то догадывалась и то пыталась подладиться под меня, то проявляла стремление к самостоятельности. Кто-то предложил ей синие кримпленовые брючки с переплатой. Она померила их, и они ей так шли. Но я отказал. На самом деле я хотел сделать ей сюрприз: сперва отказать, а потом все же купить. Но в воскресенье, когда мы собирались в кино, она вышла из комнаты в этих брючках и коротком красном в облипку свитере. "Аркадий Ефимович дал деньги, - радостно сказала она. - Через месяц я получу за перевод и верну ему". Можно подумать, что она жила на свои деньги. Я устроил скандал. Я объяснил ей, что она уже взрослая женщина, а не девчонка, чтобы бегать за деньгами к чужим людям. Она заплакала. Но я же хотел купить ей эти брюки!
Вскоре я почувствовал недостаточность сношений только с ней. Я понял, что должен объединить их. Его и ее.
Когда я подвел ее к зеркалу, она сперва не поняла, чего я хочу, и улыбнулась мне. Я обнял ее сзади и, продев руки ей под мышки, стал расстегивать ее кофточку. И Он тотчас же шагнул к нам. Мы ласкали ее в четыре руки, целовали плечи, детские, хрупкие, под нашими ласками она двоилась, зыбилась, она одновременно была и здесь, в этой комнате, и с любопытством подсматривала из зеркала, как я раздеваю ее.
И через полтора месяца, на протяжении которых мы вновь и вновь предавались этой праздничной зыбкой игре в прихожей, она забеременела. Сообщила она мне об этом с каким-то глупым хихиканьем, как будто речь шла о детской шалости, немного неприличной, но вполне простительной. Подобный исход мне почему-то не приходил в голову. Я тупо молчал. Она, по всей видимости, приняла мое молчание за одобрение и, потершись щекой о мое плечо, вдруг выпалила: "Интересно, от кого из вас этот ребенок?"